— Нет, оставьте! Неужели вы не можете проявить немножко доброты, чтобы понять, что со мной происходит?
— Но, если вы любите меня, как говорите, что вы собираетесь… что вы собираетесь делать?
На минуту воцарилась тревожная тишина.
— Женюсь на ней, — ответил он. — Так надо.
И заключил:
— Остальное зависит от вас.
— То есть…
Голос девушки стал тише:
— …вы мне предлагаете…
Но слова не шли с языка. Она сделала усилие:
— Уточните ваши намерения… если посмеете!..
— Конечно! — страстно воскликнул Юбер.
И, прежде чем Эдме опомнилась, схватил ее за плечи, сжал в объятиях, привлек к себе.
Она отбивалась с криком:
— Пустите меня!..
— Почему? — настаивал он, приближая свое лицо к ее.
Почувствовав его дыхание на своей шее, она в отчаянии жалобно крикнула:
— Пустите меня! Пустите!.. Это нечестно!..
Он лишь рассмеялся, сознавая свою силу, свою власть:
— Почему?.. Это не так уж страшно, один поцелуй…
— Я не хочу! — повторяла Эдме с какой-то яростью. — Отпустите меня! Отпустите!..
Она ударила его ногой.
— Ах! Да пустите же! Я хочу…
Девушка задохнулась от рыдания:
— Я хочу, чтобы мой первый поцелуй достался человеку, которого я полюблю!..
— Значит, мне!.. — заявил Юбер Пеллериан.
И он склонился к ее лицу, но не успел прикоснуться к ней — какая-то грозная сила подхватила его и отбросила. Спустя мгновение он уже лежал на земле, уткнувшись в холодную траву.
Внезапно получив свободу, Эдме покачнулась и сделала шаг назад. Колени ее подгибались, и она бы упала, если бы чья-то рука не поддержала ее.
Эдме подняла глаза.
— Вы! Что вы здесь делаете?!
— Меня пригласили, — ответил учитель Маскаре.
— Да… но я вас выкину вон! — Юбер Пеллериан вскочил одним прыжком. Угрожая, он подошел вплотную к учителю.
— О! Однако, не подеретесь же вы? — вскрикнула Эдме.
— Каналья! — скрежетал зубами Юбер. — Я сейчас…
— Не трогайте его! — умоляла девушка. — Он меня защищал, он…
Пеллериан грубо отстранил ее.
— Грязный тип! — крикнул он.
И дважды изо всех сил ударил учителя по лицу.
И тогда на глазах у Эдме произошло потрясающее преображение учителя Маскаре. Испустив что-то вроде яростного вопля, он сорвал очки. Лицо его исказилось, плечи словно раздались. На мгновение он замер, выросший, высвободивший скрытую силу, потом бросился…
Перепуганная девушка спрятала лицо в ладонях. Она слышала возле себя смешавшееся сдавленное дыхание двух мужчин, дерущихся… за нее. Их короткие напряженные возгласы, звук ударов — за нее! за нее! — заставляли ее дрожать с головы до ног. Вдруг она открыла глаза, увидела звезду, скользящую по небу, и загадала желание.
— Эдме…
Она разом обернулась, обезумев от радости.
Ее желание исполнилось.
— Идемте. Вам надо покинуть этот дом… немедленно…
— Да, да, — согласилась она. — Но…
— Идемте. Я провожу вас до… до вашего дома…
Она отступила, спрятав за спину руку, которую он собирался взять.
— Минутку! Не двигайтесь, Оливье… Дайте мне посмотреть на вас!.. Без воротничка, без очков вы неотразимы, вы… другой человек!..
Она смело приблизилась к нему, встала на цыпочки, обвила руками его шею:
— И отныне, не правда ли, дорогой, больше никаких воротничков с загнутыми уголками?.. Никогда!.. Никогда!
XIX. Знаки смерти
Со свертком под мышкой Гвидо вышел из первого фургона, где спали его жена и дети. Кинув быстрый взгляд по сторонам, он торопливо пошел ко второму фургону…
В этот ночной час спала вся деревенская природа. Две повозки на краю оврага рядом с еловым лесом походили издали на игрушки, забытые ребенком. Даже лошадь стояла неподвижно, как лошадка из папье-маше, все детали лишь дополняли сходство, и, когда Гвидо зажег керосиновую лампу, окна фургона засветились, словно заклеенные красной бумагой.
С лампой в руке цыган запер дверь и, надолго замерев, прислушался к звукам ночи.
Успокоившись, он поставил лампу на стол рядом с принесенным свертком. Вынув из кармана старые никелевые часы — огромную луковицу с медными стрелками, — которые служили многим поколениям, Гвидо проворчал что-то и развернул сверток…
Если бы кто-нибудь проскользнул в фургон вслед за цыганом, он бы не сразу понял, что скрывалось под оберточной бумагой. А поняв, наконец, воображаемый зритель не смог бы сдержать отвращения: существуют еще чувствительные натуры, которые, будьте уверены, с трудом переносят вид дохлой кошки. Тем более что эта кошка явно умерла не своей смертью. Совершив ошибку, она покинула ради какой-то случайной эскапады обычное поле действий и попала в смертоносные руки, вцепившиеся в ее грязно-белую шерсть и стянувшие веревку на ее шее. Однако дело было не в том, что Гвидо, совершивший это не имеющее оправдания по человеческим законам убийство, питал особую ненависть к кошачьему роду. Нет, просто у него были свои планы, а для их осуществления ему требовалась кошка, кошачий труп.
Мы уже упоминали, что, используя себе на благо людскую доверчивость, Гвидо и сам был суеверен. Удрученный тем, что накануне увидел в разложенных картах, цыган решил прибегнуть к испытанному колдовству предков и открыть личность убийцы, ужаснувшего тремя преступлениями Сент-Круа. В соответствии со старинными предписаниями он собирался той же ночью вопросить нечистый дух, который наверняка ответит, ведь убийца — одно из его созданий. Тогда Гвидо единственный будет знать, кто же это, и сможет назвать его имя, или, еще лучше, если он не ошибся и убийца тот, кого он подозревает, цыган сможет сам поговорить с ним.
Разложив кошачий труп на столе, он раскрыл книгу в зеленом переплете, накануне просмотренную учителем Маскаре, отыскал нужную страницу и прочитал:
«Ты отправишься на поиски белого кота и ты его задушишь».
Гвидо кивнул — это уже было сделано.
«И ты отсечешь ему язык и бросишь в первую воду, какую встретишь…»
Это также было сделано.
«И в ту же ночь ты отсечешь коту голову. И ты сожжешь ее, когда пробьет полночь. И ты воскликнешь, как всякий раз, вызывая нечистый дух: «Элоим, Эссаим, фругативи эт аппеллари». И дух, не обязательно показываясь, явится тебе. И мысленно ты задашь свой вопрос. И ты почувствуешь, как ответ озарит тебя».
Гвидо закрыл книгу. Он был удовлетворен, его всегда надежная память не обманула насчет требуемого обряда.
Он отошел в угол повозки между окном и дверью, развел огонь в печке, где все было приготовлено заранее, затем сел, облокотился о колченогий столик и погасил лампу.
Так, неподвижно сидя в темноте рядом с кошачьим трупом, Гвидо, цыган и колдун, собирался с духом, опустив голову на руки, и сердце его билось все сильнее по мере приближения полуночи.
* * *
Перед дверью в дом доктора две тени, долгое время как бы слитые в одну, разделились.
— Доброй ночи, Оливье! — прошептала Эдме.
И тотчас добавила:
— Подумать только, еще вчера я в отчаянии думала: «Я ему безразлична!»
— Девочка! — нежно ответил Оливье.
Он поднес ее руки к губам и осыпал поцелуями.
— Я не осмеливался думать о вас, вот в чем правда. Я отворачивался, закрывал глаза… чтобы открыть их еще шире, как только вы повернетесь спиной. Эдме, с тех самых пор, как мы познакомились, я все время повторяю себе, что недостоин…
— Глупый!
И снова перед дверью в дом доктора оказалась лишь одна тень.
Через некоторое время девушка сказала:
— Вы сразу к себе, да, мой дорогой? Иначе я умру от беспокойства! — и, дрожа, добавила — Стоит мне только подумать о том, что произошло за последние ночи… Оливье, я так боюсь за вас!
Он счастливо рассмеялся:
— Не надо, девочка!.. Вы ведь недавно убедились, что я в состоянии постоять за себя… Признаюсь, дорогая, как бы я ни старался представить себе убийцу, скитающегося по улицам с диким лицом и огромными уродливыми руками, мне не удается испытать ни малейшего страха… Я так счастлив, что, честное слово, это он испугается… испугается моего счастья…
— Дорогой!.. Все-таки ты не станешь задерживаться, ты пойдешь посреди улицы и будешь оглядываться по сторонам!.. Обещай мне быть осторожным!..
Оливье Маскаре обещал.
Простившись с ним, Эдме Хие вошла в дом, а учитель удалился.
Он шел медленно, вдоль самых стен, глядя в землю перед собой: повернувшись спиной к деревне, он вышел на дорогу, ведущую в Сийссееле.
Как и накануне, возвращаясь от Гвидо, Оливье и не думал оглядываться. Между тем, оглянись он неожиданно, то заметил бы, что, как и накануне, за ним следят.
За поворотом внезапно возникли фургоны цыгана. Ни один не был освещен, ничто не нарушало чудесную тишину этого уголка.