Во время одного из своих самых недавних полетов, продолжал Антуан свой рассказ, он затерялся в тумане, причем радиоаппаратура вышла из строя. «Ночь была безлунная, и я двигался между туманом и густыми облаками, сделавшими ночь еще темнее. Единственная материальная вещь, оставленная мне в этом мире, был мой самолет. Я был «вне всего сущего». И тут я разглядел первую вспышку света на линии горизонта. Я принял ее за маяк. Вообразите радость, которую вы испытываете при виде маленькой светящейся точки, заключающей в себе все! Я направился на свет, но это оказалась звезда. После того как я безуспешно клюнул на множество таких приманок, я внезапно рассердился и удивил сам себя своими размышлениями: «Неужели я так никогда и не найду ту звезду, на которой я живу?» Я действительно затерялся в своего рода межпланетном пространстве. И если бы мне пришлось говорить об этом в какой-нибудь книге об единственной пригодной для жилья звезде, разве это был бы литературный прием, а не отблеск пережитого моей плотью больше, нежели мной самим? Разве это не оказалось бы реальнее, честнее, полнее, чем любое другое объяснение? Мой опыт той ночью, сама его суть не была неким искусственным жестом, но внезапно явилась новым масштабом ценностей и измерений. И я воображаю, что даже мужлан, в муках действия не имеющий времени, чтобы привередничать в выборе того или иного слова, просто позволяет плоти думать за него, не вкладывая мысли в слова из технического словаря, а если не хватает слов – в некие символы. Позже он забывает их, словно пробуждаясь после сна, и заменяет техническим словарным запасом; но символ содержит все. И это не литература».
В этой мысли, по существу символической, ассоциативной и в раннекантианском смысле «синтетической» – не было, конечно, ничего нового, и Сент-Экзюпери не зря читал Пруста. Он жаловался в том же письме на бесполезную сырость некоторых выражений – например «автобус, застрявший в пробке», – классический пример. Антуан чувствовал ложность этой аналогии, поскольку автобус (или же водитель) ощущает себя на переполненной улице совсем не так, как увязшая муха в горшке с джемом, а скорее безжалостно сдавленным твердыми, словно камни, предметами. Первое правило автора – копать глубже изношенных стереотипов языка, калечащих речь и превращающих ее в «сознание, которое живет во сне и удивляет при пробуждении рассказанной по-своему истории». Он неожиданно пришел к этому выводу той особенной ночью над затянутым облаками океаном, соткав свою сеть образов вокруг тех трех звезд, которые стремился держать выше своего правого крыла. «Я лечу на цирковой трапеции. Трапеции, закрепленной на звездах. Подо мной была та же бездна, и я должен удержать равновесие, так же напрягались мускулы, тот же взгляд, устремленный вверх, и даже те же самые светящиеся огоньки фейерверка или деревенской ярмарки. И как только я вернулся к действительности, я произнес: «Я лечу на трапеции среди звезд».
Вот пример и очень точный, очень литературный образ, но непригодный, поскольку кажется таковым, и все же не точный и не литературный. Во сне каждую ночь у крестьянина столько же точнейших образов, которые выражают все настолько же хорошо, словно их выбрала моя плоть».
Чувствуется сильное влияние Бергсона в этой апологии «бессознательному», хотя много и от Джойса, Кафки, Фрейда и сюрреалистов, те были также очарованы этим таинственным подсознанием царства грез духа. Сент-Экса, понятно, заинтриговал этот неустанный прядильный станок сказок, эта трудолюбивая Пенелопа, неспящая Шахерезада, продолжавшая развлекать человеческий мозг во время часов неудержимой дремоты. Но как проникнуть в тайну этого загадочного языка, который мы несем в себе, когда даже наши сны испытывают воздействие коллективных стереотипов каждодневной речи? Малларме, в своем знаменитом восхвалении Эдгара Аллана По, назвал миссией поэта – освободить себя от языка племени. Жид мог также прокомментировать этот факт во время встреч в Агее, когда Тонио пытался находить образы, в которых он нуждался, чтобы передать особую напряженность пережитого Гийоме, не добавив ничего от себя. Ибо уже в своем дневнике Жид обращал внимание, что не только на мысли, но и на ощущения и эмоции самых простых людей разрушительно воздействуют стандартные формулы и традиционные фразы, в окружении которых они живут. Он и Жан Шлумбергер получили драматическое доказательство этого, когда однажды во время Первой мировой войны посетили госпиталь для выздоравливающих раненых солдат, недавно привезенных с фронта. Навещавшие были ошеломлены, услышав, как эти солдаты, «от кого мы ожидали, по крайней мере, истинных впечатлений, наивно возвращали нам те же самые фразы, которые можно было прочитать каждый день в газетах: фразы, очевидно вычитанные ими… С помощью этих штампов солдаты видели, чувствовали, переживали… Ни один из них не оказался способен на малейшую личную непосредственную реакцию».
И именно эту новизну – в неожиданности снов – Сент-Экзюпери стремился возвратить обратно. Но обнаружить слова, чтобы вызвать их к жизни, – это совсем иное дело. Образ трапеции, примененный к его ночному полету, связан с детскими воспоминаниями об акробатах и куполе цирка, но это слишком земное сравнение, чтобы передать тот смысл потерянности, которую он ощущал в холодной недействительности той безлунной ночи. Этот специфический образ был безжалостно пересмотрен в дальнейшем. Как ни странно, приблизительно к сорока годам, он признал, что Борман, Ловель и Лидерс должны были чувствовать нечто иное, возвращаясь из ледниковой необъятности и бесконечности к крошечной, но гостеприимной «хорошей земле».
* * *
Награда за поэтические муки настигла Сент-Экса скорее, чем ожидалось, всего через месяц после той неземной ночи, когда звезды, подобно астрономическим рыболовам, поймали его на свою поблескивающую золотом наживку. 4 декабря двенадцать из восемнадцати дам, составлявших жюри, проголосовали дать премию «Фемина» за 1931 год Антуану де Сент-Экзюпери за его второй роман, «Ночной полет». Новости, помчавшиеся по телеграфу в Тулузу и переданные оттуда вдоль по всей линии, догнали автора в Кап-Джуби. Ему немедленно разрешили возвратиться для получения приза, но поскольку основные обязанности Антуана были связаны с авиалинией, ему вручили для доставки почту из Южной Америки. Когда он наконец приземлился в Тулузе после двадцати четырех часов пилотирования, Андре Дюбурдье, старый компаньон Дора, только внимательно приглядевшись, узнал летчика. «Трехдневная щетина покрывала лицо, сохраняя на лице черную копоть от выхлопа двигателя… Кто признал бы его аристократическую руку в лапе угольщика, протянутой мне? Обутый в старые сандалии, в изодранных брюках с пятнами жира, в надетом прямо на голое тело синем ратиновом пальто, подвязанном веревкой… Спустя два часа после приземления на аэродроме в Монтодране, Антуан сел на поезд до Парижа, едва успев натянуть грязную рубашку и измятый костюм, извлеченный из чемодана, оставленного в Тулузе в предыдущий приезд».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});