Как только поезд прибыл на вокзал Орсе, Сент-Экс тут же прыгнул в такси, добрался до гостиницы «Лютеция» и погрузился в горячую ванну. Чтобы справиться с его серой гривой, в номер был вызван цирюльник, и пока Антуан в теплом банном халате наслаждался бритьем, посыльного отправили за новой рубашкой к ближайшему галантерейщику и велели привести в порядок костюм в прачечной.
Премия «Фемина» была присуждена за достоинство романа – и вероятно, более оправданно, чем годовая Гонкуровская премия, которую получил Жан Файар. Мало кто сомневался, что «Ночному полету» чрезвычайно помогало предисловие, которое великодушно согласился написать Андре Жид. Он начал с упоминания существенного факта, что ночные полеты – решающее новшество, позволившее самолетам успешно соперничать с поездами и судами. Риск, связанный с попытками сразиться с «вероломным таинством ночи», не имел ничего общего с времяпрепровождением бездельников и был героическим в полном смысле этого слова. Даже больше, чем пилоту Фабьену, Жид симпатизировал Ривьеру, менеджеру авиалинии, «кто, оставаясь реальным человеком, возвышается до сверхчеловеческого достоинства… Его непримиримая решительность не допускает никакой слабости, и малейшее упущение карается им. Но караются именно недостатки человека, допустившего ошибку, а не он сам, тот, кого Ривьер пытается сформировать. В его образе мы ощущаем ревностное восхищение автора. Я особенно благодарен ему за высказывание парадоксальной правды, которая, мне кажется, имеет большую психологическую важность: счастье того человека состояло не в свободе, а в принятии своих обязанностей. Каждый из героев в этой книге пылко, искренне предан своему делу, рискованной задаче, в выполнении которой он найдет свой покой и счастье».
В своей статье, посвященной «Ночному полету», опубликованной в «Ле нувель литерер» от 7 ноября, Эдмон Жалу признает, что это предисловие «удивит многих из его читателей, ибо месье Андре Жида редко понимают, даже его последователи». И, процитировав вышеупомянутый пассаж, автор статьи добавлял: «И пусть никто не обвиняет его в отрицании самого себя: месье Андре Жид всегда колебался от этого чувства до того, что могло бы быть названо «меналкуизм». Жалу был прав. Как позже писал Жан Прево: «Кто может соперничать с искренностью Жида? У нас она всего одна, а у него их дюжина». Это было уничтожающее преувеличение, но существовали, по крайней мере, два различных лица за этой лысеющей тибетской маской и этим добродушным и одновременно пытливым пристальным взглядом. Самоназвавшийся апологет и последователь Оскара Уайльда был в то же время протестантом-аскетом, соглашавшимся с Достоевским, не говоря уж об Эммануиле Канте, что свобода может стимулировать глубокую метафизическую муку, своего рода психическую пустоту, и требуется вера, чтобы ее заполнить. И определенный вид коллективной веры, как он думал (а любовная интрига Жида с коммунизмом все еще оставалась платонической, и он еще не посетил рай рабочих и крестьян Востока), заставляет народ Советского Союза двигать горы.
По своему первоначальному замыслу второй роман Сент-Экзюпери был задуман нечто большим, нежели историей ночного полета или исследованием храбрости, героизма и лидерства. Мир луны, звезд и мечтаний всегда очаровывал Антуана, возможно, даже больше, чем Пруста, и «Ночный полет» прежде всего должен был стать гимном ночи. «Я не знаю, почему я думаю этим вечером о холодном вестибюле Сен-Мориса, – писал он матери из Буэнос-Айреса 30 января, именно тогда, когда начал свой роман. – Мы имели обыкновение сидеть на сундуках или в кожаных креслах после обеда, в ожидании часа, когда пора было ложиться спать. И дяди расхаживали по прихожей. Она освещалась плохо, мы слышали обрывки фраз, в этом была некая загадочность. Такая же загадочность, как в самой глухой Африке…
Самым лучшим, самым мирным, самым дружелюбным предметом из всего, что я когда-либо знал, была небольшая печь в комнате наверху в Сен-Морисе… Всякий раз, когда я пробуждался ночью, она храпела, как старый приятель, и бросала мягкие тени на стены. По некоторым причинам я обычно думал о преданном пуделе. Небольшая печь, как правило, защищала нас от всего. Иногда ты поднималась наверх, открывала дверь и находила нас окутанными милым теплом. Ты слушала это мягкое мурлыканье и затем снова спускалась. У меня никогда не было такого друга.
Представлению о необъятности научил меня ни Млечный Путь, ни полеты, ни море, а вторая кровать в вашей комнате. Какая изумительная удача – заболеть! Каждый из нас жаждал подхватить простуду. Это был безграничный океан, доступ к которому открывался с помощью гриппа. И также там был потрескивающий камин». Сент-Экс добавлял в письме через одно или два предложения: «Я пишу книгу о ночном полете. Но в глубоком смысле это книга о ночи (я никогда по-настоящему не жил до девяти часов)». Вот как они начинаются, эти первые воспоминания о ночи:
«Сумерки заставали нас дремлющими в вестибюле. Мы ожидали прохода ламп: их несли, подобно букетам цветов, и каждая перемещала красивые тени на стене, похожие на пальмы. Затем видение поворачивалось, и букет из легких и темных пальм запирался в гостиной. Для нас день теперь был закончен, и в наших детских кроватях мы отправлялись в полет к другому дню.
Мама, ты склонялась над нами в этом полете ангелов, и, чтобы полет прошел спокойно, чтобы ничто не нарушало наших снов, ты разглаживала простыни, эти взъерошенные волосы, эту тень, эту волну… Ты разглаживала складки на постели, как божественный перст приглаживает море.
А после следовали путешествия в ночи намного меньше защищенные, чем самолет…»
В заключительной версии большая часть написанного была переделана: Сент-Экзюпери справедливо считал, что это слишком в духе Пруста для той книги, которую пытался написать. Проход букетов из ламп появился позже в промежуточном эпизоде, некоей интерлюдии «Оазис» в «Планете людей», так же, как дяди в вестибюле в сумерках Сен-Мориса часто посещают страницы «Военного летчика». Только две из этих метафор выжили в окончательном варианте «Ночного полета». Первая – постель для заболевшего – всплывает в этих строчках: «Где-нибудь там сражались самолеты, везущие почту. Их ночные полеты тянулись, словно болезнь, нуждающаяся в постоянном уходе». Или в этом описании руководителя полетами, покинувшего контору, чтобы сменить обстановку. «На тротуаре его толкали, но он думал про себя: я не собираюсь сердиться. Я – как отец больного ребенка, бредущего маленькими шажками в толпе». Вторая – образ Нептуна по отношению к жене пилота, пристально и с нежностью разглядывавшей спящего мужа: «Он лежал на этой мирной постели, как если бы зашел в гавань, и, чтобы ничто не нарушило его сон, она приглаживала складки, эти тени, эти волны своим пальцем, убаюкивая кровать, как божественный палец убаюкивает море».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});