– Гм! – бормотал он сквозь десны, так как зубов у него не было. – Мы уж близки к дверям подземелья. В низенькую дверцу проходить согнувшись.
Наконец, пройдя через последнюю дверь, на которой было навешано столько замков, что их пришлось отпирать четверть часа, они вошли в большой высокий зал со стрельчатым сводом, посредине которого при свете факелов можно было рассмотреть массивный куб из камня, железа и дерева. Внутренность его была пуста. То была одна из клеток, предназначавшихся для государственных преступников и называвшихся «дочурками короля». В стенах куба было два или три окошечка, снабженных такой частой решеткой, что стекол совершенно не было видно. Дверью служила огромная плоская плита, как у могилы, – одна из тех дверей, которые отворяются лишь для того, чтобы войти. Только здесь мертвецом являлся живой человек.
Король стал медленно обходить сооружение, внимательно осматривая его, между тем как Оливье громко читал счет:
– «На поправку заново большой деревянной клетки из толстых бревен, рам и лежней, имеющей девять футов длины, при восьми ширины и семи высоты между полом и потолком и окованной железом, устроенной в одном из отделений одной из башен крепости Святого Антония и служащей помещением задержанному по приказу короля, нашего государя, узника, помещающегося в старой, развалившейся клетке. На вышеупомянутую новую клетку употреблено девяносто шесть бревен в ширину, пятьдесят два в длину и десять трехсаженных лежней. Заняты были постройкой девятнадцать плотников, обтесывавших, пригонявших и сколачивавших весь материал на дворе Бастилии в течение двадцати дней…»
– Дуб порядочный, – заметил король, постучав по углу сооружения.
– «…На клетку пошло, – продолжал читать Оливье, – двести двадцать толстых восьми-и девятифутовых железных брусьев, кроме некоторого количества среднего размера, с обручами, болтами и скрепами для упомянутых брусьев. Все это железо весит три тысячи семьсот тридцать пять фунтов, кроме восьми толстых колец для прикрепления клетки к полу, весящих вместе с гвоздями и скобками двести восемнадцать фунтов, не считая железных оконных решеток помещения, где поставлена клетка, дверных засовов и прочего…»
– Немало пошло железа, чтобы обуздать легкомыслие, – заметил король.
– «…Стоимость всего – триста семнадцать ливров пять солей семь денье».
– Клянусь Пасхой – немало! – воскликнул король. При этом любимом восклицании Людовика XI в клетке как будто что-то зашевелилось, послышались лязг цепей по полу и слабый голос, доносившийся словно из могилы:
– Государь, государь! Пощадите!
Говорившего нельзя было рассмотреть.
– Триста семнадцать ливров пять солей семь денье! – повторил Людовик XI.
Жалобный голос, раздавшийся из клетки, заледенил ужасом сердца всех присутствующих, даже сердце самого Оливье. Один только король, казалось, не слыхал этого голоса. По его приказанию мэтр Оливье возобновил чтение, а его величество хладнокровно продолжал осмотр клетки.
– «…Кроме того, заплачено каменщику, пробившему в стенах дыры для укрепления решеток в окнах и на полу помещения, где клетка, ибо пол не мог бы сдержать тяжести этой клетки, двадцать семь ливров четырнадцать парижских солей».
Голос снова простонал:
– Смилуйтесь, государь! Клянусь вам, что изменник – кардинал Анжерский, а не я.
– Дорогой попался каменщик, – заметил король. – Продолжай, Оливье.
Оливье продолжал:
– «Столяру за рамы, кровать, судно и прочие принадлежности – двадцать ливров два парижских су».
Голос тоже продолжал:
– Увы! Государь, неужели вы не выслушаете меня? Уверяю вас, что не я писал монсеньору Гиенскому, а господин кардинал Балю.
– Дорого взял и столяр! – заметил король. – Ну, все?
– Нет, государь… «Стекольщику за вставку окон в означенном помещении – сорок шесть солей восемь парижских денье».
– Помилосердствуйте, государь! Разве не достаточно того, что все мое состояние отдано моим судьям, серебряная посуда – господину де Торси, библиотека – мэтру Пьеру Дориоллю, ковры – губернатору руссильонскому? Я ни в чем не повинен. Вот уже четырнадцать лет, как я дрожу от холода в железной клетке. Пощадите, государь! Вам это зачтется на том свете!
– Мэтр Оливье, какова вся сумма? – спросил король.
– Триста шестьдесят семь ливров восемь су три парижских денье.
– Пресвятая Дева! – воскликнул король. – Эта клетка – одно разорение.
Он вырвал тетрадь из рук Оливье и начал сам считать по пальцам, смотря то на пергамент, то на клетку. Между тем оттуда доносились рыдания заключенного. Они производили тяжелое впечатление среди темноты, и присутствовавшие переглядывались, бледнея.
– Четырнадцать лет, государь! Уже четырнадцать лет! С апреля шестьдесят девятого года. Во имя Матери Божией выслушайте меня, государь. Вы все это время наслаждались солнечным теплом. Неужели мне, несчастному, уже не суждено увидать света Божьего? Помилуйте, государь! Будьте милосердны. Милосердие – высокая добродетель государей, торжествующая над гневом. Неужели ваше величество полагает, что для короля на смертном одре большим утешением служит, что он не оставил безнаказанной ни одной обиды? К тому же, государь, я не изменял вашему величеству, а изменил кардинал Анжерский. А у меня ноги скованы тяжелой цепью с тяжелым шаром на конце – гораздо более тяжелым, чем я того заслужил. О! Государь, сжальтесь надо мной!
– Оливье, – сказал король, качая головой, – я замечаю, что мне ставят известку по двадцати солей за бочку, когда она стоит не более двенадцати. Этот счет вы исправьте.
Он повернулся спиной к клетке и направился к выходу. Несчастный узник заключил по удаляющемуся свету факелов, что король уходит.
– Государь! Государь! – кричал он в отчаянии.
Дверь затворилась. Узник уже ничего не слышал, кроме хриплого голоса тюремщика, распевавшего над самым его ухом:
Maitre Jean BalueA perdue la vueDe ses êvechês.Monsieur de VerdunN’en a plus pas un;Tous sont dêpêchês[145].
Король молча поднимался в свою молельню, а свита его шла за ним под ужасным впечатлением стонов узника. Вдруг его величество обернулся к коменданту Бастилии:
– Кстати! В клетке как будто кто-то есть?
– Как же, государь! – ответил комендант, пораженный вопросом.
– Кто же?
– Архиепископ Верденский.
Королю это было известно лучше, чем кому бы то ни было. Но такова была его привычка.
– А! – сказал он с наивным видом, будто в первый раз вспомнив об этом. – Гильом де Аранкур, друг кардинала Балю. Добряк был епископ.
Через несколько минут дверь молельни опять отворилась и снова затворилась за пятью лицами, которых читатель видел в начале главы. Они снова заняли прежние места, приняли прежние позы и продолжали по-прежнему беседовать вполголоса.
Во время отсутствия короля на стол положили несколько пакетов, которые он сам распечатал. Он быстро прочел их, один за другим, затем сделал знак мэтру Оливье, по-видимому исполнявшему при нем должность министра, чтобы тот взял перо, и, не сообщая ему содержания известий, начал вполголоса диктовать ответы. Оливье писал в довольно неудобной позе – стоя на коленях перед столом.
Гильом Рим наблюдал.
Король говорил так тихо, что фламандцы могли слышать из того, что он диктовал, только малопонятные отрывки.
– …Поддерживать торговлею плодородные местности, а промышленностью бесплодные… Показать англичанам наши четыре новые бомбарды: «Лондон», «Брабант», «Бурган-Бресс», «Сент-Омер»… Война ведется теперь правильнее благодаря артиллерии… Нашему другу, господину де Брессюиру… Нельзя содержать армию без налогов… и т. д.
В одном месте король пожал плечами:
– Клянусь Пасхой! Король сицилийский запечатывает свои письма желтым воском, как король Франции. Мы, может быть, напрасно допускаем это. Наш любезный кузен, герцог Бургундский, никому не давал герба с червленым полем. Величие царственных родов поддерживается неприкосновенностью привилегий. Запиши это, кум Оливье… Ого! – воскликнул он в другом месте. – Какое длинное послание! Чего хочет от нас наш брат император? – Он пробежал послание, прерывая чтение восклицаниями: – Правда, немцы так многочисленны и сильны, что едва веришь этому!.. Но не надо забывать поговорки: нет графства прекраснее Фландрии, нет герцогства прекраснее Милана и нет королевства лучше Франции… Не так ли, господа фламандцы?
На этот раз и Коппеноль поклонился с Гильомом Римом: патриотизм чулочника был польщен. Последняя депеша заставила Людовика XI нахмуриться:
– Это что? Жалобы и недовольство нашими гарнизонами в Пикардии? Оливье, напиши немедленно маршалу Руо… что дисциплина падает… что вестовые кавалеристы, служащие в войске по призыву дворяне, вольные стрелки и швейцарцы наносят бесконечный вред крестьянству… Что солдаты, не довольствуясь тем, что находят в домах землевладельцев, принуждают их палкою и плетью отправляться в город за вином, рыбой, сластями и другими предметами роскоши… Что король знает об этом, что мы намереваемся оградить наш народ от поборов, грабежей и насилий… Что такова наша воля! И что, кроме того, нам не угодно, чтобы всякие менестрели, цирюльники, денщики одевались, как князья, в бархат, шелковые материи и носили золотые перстни… Что подобное тщеславие ненавистно Богу… Что мы сами, хотя и дворянин, довольствуемся суконным кафтаном по шестнадцати су за парижский локоть… Что хамы могут, следовательно, тоже снизойти до сукна… Предпишите и прикажите!.. Господину Руо, нашему другу… Хорошо!