один и тот же вопрос, ответа на него не нахожу. Почему так тяжело расставаться с ним: даже когда расстаюсь ненадолго, только до вечера?
С утра я была обижена на него. Но обижена не яростно, как прежде я еще обижалась, а покорно, как бы уже поняв всю бесполезность сопротивления.
Ночью он допоздна смотрел телевизор, и я, не дождавшись его, уснула. Заставила себя уснуть, назло ему. Смотришь телевизор? Смотри. Я не намерена тебя ждать.
Утром, проснувшись (как-то само собой так получилось), мы начали целоваться. Тепло начало растекаться по закоченевшей от холода постели. Не успел иней на моем закоченевшем теле оттаять, как раздался телефонный звонок, и он, конечно же, оторвался от меня и побежал снимать трубку. Это звонила его дочь.
– Конечно, Олечка, – сказал он, – приходи.
Она всегда звонила прежде, чем прийти, и в какой бы неурочный момент она ни позвонила, он всегда говорил ей: «Конечно, Олечка, приходи».
Не успел он еще до конца натянуть брюки, как шустрый ребенок уже вовсю ломился в дверь. Пришлось и мне вскочить с постели и лихорадочно натягивать на себя одежду.
– Мог бы сказать, чтобы она через пять минут пришла, чтобы я хоть одеться успела, – грубо пробормотала я.
Он виновато улыбнулся и пошел открывать. В эту минуту я ясно поняла, что мне и этому человеку не прожить вместе не то что всю жизнь, но и одной недели и даже одного дня более. Все. Точка. Всякому терпению есть предел.
И вот, полтора часа спустя, стоя здесь, у подъезда родительского дома, я не просто не могу сказать что-либо об основательной разлуке, но я даже не могу отпустить его на несколько часов без того, чтобы не сделать над собой невероятное усилие. Я даже не могу не сказать: «До вечера», потому что он хотя и сказал, что к вечеру приедет за мной, мне нужно еще, еще и еще услышать подтверждение этому. И хотя он отвечает мне: «До вечера», – такая ноющая тяжесть накатывает на мои руки, ноги, голову, туловище, что я должна постоять минутку, привыкая к ней, с тем, чтобы уметь с ней двигаться в продолжение всего предстоящего дня.
Дома мама, папа, сестра и бабушка сидят за завтраком. Сашенька убежал играть на улицу. Увидев все свое семейство в одной куче, я вдруг вспоминаю, как давно я их всех не видела. До странности болезненные отношения с Гариком так поглотили меня, что я как будто и вовсе забыла о существовании своих близких.
– Какие волки в лесу сдохли? Неужели это ты?! – восклицает мама, увидев меня.
На столе перед каждым на тарелочке стоит манная каша. Я беру себе тарелку, накладываю кашу и сажусь за стол.
Когда-то давно, когда дедушка еще был жив и лежал в госпитале после операции, продежурив около него весь день, я приехала сюда поздно вечером. Мама заменила меня в госпитале, а бабушка была здесь, дома. Бабушка усадила меня тогда ужинать вот за этот самый стол. Утомленная, весь день ничего не евшая, я не могу сказать, что я ела без аппетита, но еда, которую я тогда ела, прислушиваясь к тишине, с холодным ужасом боясь звонка из госпиталя, всякую минуту ожидая услышать весть о смерти дедушки, имела очень специфический привкус. Именно такой привкус узнавала я теперь в манной каше, которую стала есть.
– Ну, как дела? – спрашивает мама, подавая мне на тарелке хлеб, масло и мед.
– По-старому, – я машинально заглатываю комья манной каши.
– Как твой колледж? Ты все еще туда ходишь или опять бросила? – спрашивает папа.
Я улыбаюсь по-американски: растягиваю рот и показываю зубы.
– Хожу-хожу… – вру я (я забыла, когда я в последний раз была в колледже).
– А когда мы пойдем узнать насчет тех карточек, помнишь, ты обещала? – спрашивает меня Танька.
– А-а-а… да-да… – я припоминаю, что действительно что-то там обещала ей. – Ну хочешь, сегодня пойдем.
– Вчера вечером мы с Танькой были на свадьбе! – радостно сообщает мне мама свои последние новости.
Она начинает подробно описывать все, что там было интересного и веселого.
Я ем свою кашу, смотрю на нее, киваю слушая, и чувствую, как утомительно бесконечен ее рассказ. Тяжелее всего смотреть на нее, на маму, а не сквозь нее, потому что чуткая мама моментально разницу заметит.
Наконец она заканчивает свой рассказ, но тут же бабушка обращается ко мне с вопросом и непреодолимое раздражение закипает во мне с такой силой, что я с трудом удерживаюсь, чтобы не заткнуть уши и не закричать: «Ах, да оставьте вы все меня в покое наконец!» Но это не более чем импульс. Почти в ту же секунду меня начинают мучить угрызения совести; мои трогательные, любимые люди, ведь я так редко здесь бываю, они рады мне, они заботятся обо мне, задают мне вопросы, спешат разделить со мной свои нехитрые радости…
Разве я все это не понимаю? Разве я сама не люблю их? – А мою бабульку отправили в дом престарелых, – рассказывает мама. – Она упала ночью с кровати и сломала себе руку. Ей теперь нужен круглосуточный уход. Так что я теперь нигде не работаю.
После завтрака мама просит меня помочь ей прибрать в квартире.
– Здесь вечность никто не убирал, – жалуется она. – Вот я болею, и никто, никто из вас не поможет…
– А почему Таня не уберет? – спрашиваю я.
– Потому что тоже ленивая, как и ты, мать совершенно не жалеете…
Все расходятся из гостиной по углам, и я начинаю убирать. Я сваливаю все тарелки в одну кучу в раковину, вытираю со стола, опрокидываю на стол стулья, вверх ногами. С шумом восходят на стол один стул за другим, я чувствую рьяную ненависть к этим стульям. Бабушка путается под ногами, и это выводит меня из себя. Я с трудом удерживаю себя, чтобы не орать на нее.
Включив пылесос, я начинаю чистить ковер.
– Что ты так бурно трешь этот бедный ковер? – говорит мне мама, входя. – Спешишь что ли куда?
В самом деле, что это я тру с такой силой, ведь я никуда не спешу.
– Нет, – говорю я, – я свободна до самого вечера.
Я стараюсь расслабить напряженность своих рук и работать спокойно. Моя посуду, однако, я не могу преодолеть раздражения, возбуждаемого во мне каждой ложкой, каждой тарелкой. Я начинаю работать быстро, чтобы избавиться поскорей от этой ненавистной работы.
Лихорадочным темпом вылизав всю квартиру и избавившись наконец от этого, столь раздражавшего меня бремени, я со странным чувством обнаруживаю, что тяжелое бремя, несмотря на законченную