уборку, осталось со мной.
Мне непонятно, чего это я так спешила, так как теперь, когда я осталась без дела, тяжесть во мне стала более невыносимой, а день еще так далек от вечера. Я ловлю себя на том, что я как будто жду звонка с роковым сообщением. Я знаю, что никаких роковых сообщений не будет; никто не болеет, никто не умирает, с Гариком мы не в ссоре, вечером он приедет. Нет никаких сомнений в том, что он повез родителей в аэропорт встречать тетю, приехавшую в гости из Хмельницкого. Я сама, когда мы зашли к его родителям, видела, сколько еды наготовила его мать для гостей. Вечером ожидали «весь Хмельницкий». Я понимаю и то, что, привезя родную тетю, которую он не видел десять лет, Гарик, не может тут же попрощаться и уехать. А пока накроют на стол, посидят, поговорят, – наступит и вечер. Я все это понимаю… но отчего мною владеет такая тревога?
* * *
Я иду с сестрой по солнечной улице и, глядя на тени от листьев на асфальте, на светлое воскресное небо, на яркую зелень, переливающуюся на солнце, думаю о том, когда же наконец окончится ожидание жизни и начнется сама жизнь? Вот еще один бесценный день моей жизни безвозвратно уходит, умирает у меня на руках, и я ничего не могу с этим сделать.
Я иду в переливающихся солнечных бликах и слышу, как глухо бьется мое сердце: «бух, бух, бух!»
Сестра рассказывает мне о человеке, к которому мы идем и о своем деле. Я стараюсь вслушиваться в ее слова и успокоить сердцебиение.
Черт побери! Да что со мной такое? Ведь не должно быть так. Просто неврастения какая-то…
Я замечаю, что слишком тесно сжимаю в руке свою сумочку. Разжимаю судорожно сжатые пальцы и стараюсь расслабить и успокоить свое тело.
Увидев номер дома и поняв, что мы уже пришли, я испытываю такое облегчение, как будто я все это время спешила спасать кого-то и не была уверена, застану его в живых или нет. Увидев дом и вспомнив, что спасать никого не надо и что никто не в опасности, я с облегчением перевожу дух.
Избавившись от дела сестры и вернувшись к родителям, я начинаю изнывать от того, как утомительно долго умирает день и от тревожной неопределенности наступающего вечера. Чем ближе к вечеру, тем тревожней на душе. Отчего такие тревожные предчувствия… Ведь я почти точно знаю, что он позвонит…
Позвонил.
– Малыш? Как ты там? Скучаешь без меня? – голос оживленный, старается перекричать шум, плохо меня слышит…
– Я в порядке, все хорошо, говорю! – приходится кричать, он ничего не слышит.
– Ты хочешь, чтобы я приехал?
Нет ничего необыкновенного ни в этом вопросе, ни в голосе его, только каким-то образом я услышала его так: «Можно я не приеду, малыш? Я боюсь тебя спросить об этом прямо, потому что ты можешь обидеться».
– Если хочешь, можешь остаться, – говорю я.
– Точно, малыш, ты не обидишься?
– Конечно, не обижусь, глупый.
– Ну хорошо, моя родная, тогда я целую тебя, – голос радостный, освобожденный. – Я позвоню тебе завтра.
– Ага… – Только бы скорей бросить трубку и выйти из этого невыносимого дома.
* * *
Преодолев все препятствия – цепляющуюся с вопросами маму, надевание какой-то одежды, множество дверей и опять-таки в каждой двери маму, – я наконец оказалась на улице и почувствовала облегчение. Мама все еще стояла в дверях подъезда и в сотый раз спрашивала одно и то же: точно ли, что мы не поругались с Гариком, точно ли все в порядке? Уверена ли я, что я пойду прямо домой? Уверена ли я, что ничего не случилось?..
Наконец она закрыла дверь подъезда, но все еще продолжала стоять за стеклом. Осунувшаяся, постаревшая, заботливая моя мама, такая чуткая к малейшей моей боли и так пренебрегаемая мной. Она сверлит меня глазами, боясь докучать мне своей назойливостью и пытаясь без слов понять, что со мной произошло. Ее фигура излучает столько напряжения, что мне приходится найти в себе силы выжать из себя улыбку и помахать ей рукой. С каким-то странным чувством, хладнокровно, как о ком-то другом, я подумала, что единственное проявление моей любви к матери теперь, – это бесконечное чувство вины.
Вот исчезла стеклянная дверь и тревожные глаза мамы за стеклом.
Я иду по угасающим улочкам Бруклина. Сумерки легкими мазками закрашивают теплый воздух. Автомобилей почти нет, и в тишине слышно, как шуршит свежераспустившаяся листва. Людей тоже почти не видно; где-то там все гуляют воскресным вечером. Вот только какая-то американка, на вид, так, лет тридцати, прогуливается с собакой. Они идут, такие завидно спокойные, умиротворенные, совершенно не ведающие о дребезжащих внутренностях, как при землетрясении, внутри маленького человека, проходящего мимо них по райски благоухающим улицам Бруклина и несущего землетрясение плотно закупоренным внутри себя.
Воскресным вечером, в мае (!) она гуляет с собакой, а не с мужчиной. И не сходит от этого с ума… как ты… один вечер без него провести не можешь – разве это нормально? Он спокойно живет без тебя, вечер с родственниками предпочитает вечеру и ночи с тобой. Не знаю, не знаю – что нормально, а что не нормально. Еще даже до конца не стемнело; как же мне прожить еще целый вечер и целую ночь?
А вечер-то, посмотрите, какой! Запахи весны просто переполняют меня отчаяньем. Ну хоть когда-нибудь дождусь я в этой жизни Любви? Годами не удовлетворенное сильное желание уже переросло в одну сплошную боль.
Тихие улочки постепенно пропитываются болью до невыносимости. Совершенно больше невозможно выдерживать эту райскую тишину, из каждой поры которой, как из губки, сочится невыносимая боль. Я сворачиваю на светящуюся в неонах, оживленную Кингсхайвей, и при виде множества людей, движущихся машин, при равнодушных звуках жизни мне становится легче.
Вот машина, набитая девчонками и мальчишками, моими ровесниками, тормознула на светофоре. Они шумные, веселые, гудят мне вслед. Наверно, девчонок в их машине меньше, чем мальчишек. А что, если другими глазами посмотреть на них? Почему я так твердолобо исключила для себя американцев, арабов, индусов, китайцев – словом, всех людей, с которыми я могла столкнуться на улицах города Нью-Йорка? Всех – за исключением выходцев из России.
Откуда такая твердолобость? Ты погибаешь, но не садишься в машину к испанцам, только потому что они испанцы! Живя в России, о мальчике-испанце ты могла только мечтать. Почему теперь, в городе с населением в десять миллионов человек, ты посадила себя в вакуум?!
Все это говорит мне рассудок. Чутьем же