Все дальше и дальше от оазиса «Двух карагачей» уходили стада поджарых джейранов. Жались к горам земляные зайцы, свистуны — барсуки, кекликн. Только змеи — ленивые, надменные — не хотели расставаться с вольницей. Выползая из щелей на расвете, когда люди уже пролили первый пот, змеи свивались кольцами и шипели на людей, если не были раздавлены прежде, чем успевали обнажить жала.
Проведя на ниве все светлое время дня, авиаторы снова собирались вместе в столовой. Здесь пили вод)' — холодную, из колодца, снимая жар, накопившийся за день в душе и теле. И если жар оставался, а голод торопил, то холодной водой из колодца разбавляли огненный борщ и принимались есть.
Ели жадно, приправляя обед шуткой, острым словцом, делясь друг с другом пережитым и сделанным за день. А потом падали на нары и нередко тут же засыпали — без чувств, без сновидений, даже без мысли о завтрашнем дне, зная, что завтра день будет такой же, как прошлый.
Зато просыпались с легкой головой, свежими мышцами, иногда в обнимку с товарищем, иногда в соседстве со змеей, ночью ли, днем ли, в жару, забравшейся в землянку.
Изхлестанная и растрепанная самолетными струями, исцарапанная коваными сошниками, оглушенная г улом моторов так же быстро и глубоко, с наступлением темноты, погружалась в сон долина. А просыпаясь, опять подставляла людям свою 1рудь, обросшую жесткой щетиной.
Авиаторы и долина Копсан жили как бы одной напряженной жизнью. И чем тревожнее приходили вести из‑за гор, тем напряженней жили они — люди в синих комбинезонах и желтая знойная степь.
В тот день от жары лущилась краска. Казалось, вот- вот воспламенится жухлая трава. Воздух, сухой и прогорклый, помутнел часов с восьми. В нем, словно в паутине, повисала клубками черная груха — мошкара. И вдруг на знойной земле услышали тревожный сигнал:
— «Тюльпан»? Я — «Бсркут — одиннадцатый! При вводе на петлю самолет резко опустил нос и накренился влево. Рулей не слушается. Сильная тряска… Как поняли?
На этом связь с «Беркутом» оборвалась.
Это случилось в 14 часов 45 минут. Як, на котором инструктором летала Полина Борщева, глубоко врезался в землю.
Никто не видел, как это случилось. На старте, в квадрате, дежурили наблюдающие. Они должны были видеть. Но и они слышали только доклад Борщевой по радио.
Командир эскадрильи рассмотрел в бинокль далеко от старта, в степи, высокий гриб пыли. Послали к нему санитарную машину.
Летчики не снимали очков. Говорили мало и сквозь зубы.
… В 14.30 она еще кормила ребенка. В 14.37 была уже на высоте 4000 метров в пилотажной зоне. Ее зона находилась восточнее старта. В передней кабине Яка сидел курсант Калин.
Для Калина это был последний полег с инструктором. Последний показной. Потом — два самостоятельных на пилотаж и… в запасной полк, на фронт.
Калин видел инструктора отраженным в прозрачном колпаке фонаря, иногда — очень нечетко отраженным. Зато хорошо чувствовал за спиной твердую руку инструктора. Хорошо слышал хрипловатый, в полете немного насмешливый, голос:
— Показываю, жених! — Или: — Повторяю, турок, — если курсант неточно копировал ее действия.
Полина «показывала» даже в верхней мертвой точке петли, в состоянии невесомости, вниз головой, в облаке пыли, сыпавшейся с пола кабины:
— Зависли. Ручку чуть на себя. Много. Много…
В заключительном полете с инструктором Калин пилотировал особенно старательно, с максимальными перегрузками, так, что спирало дух, а в глазах вставал плотный, зеленоватый туман. Хотелось оставить на память о себе, как о летчике, добрые воспоминания. В эскадрилье все считали — Борщева лучший инструктор, а это значило и лучший летчик — истребитель. Страдало мужское самолюбие. И Калину еще хотелось — чистотой, четкостью пилотирования превзойти летчика — женщину.
Получим задание выполнить в комплексе переворот через крыло, петлю Нестерова и полупетлю, Калин наметил себе ориентиром островерхую вершину, развернулся на нее и доложил по СПУ — самолетно — переговорочному устройству:
— Выполняю!
— Давай, жених! Все — сам!
Мягко перевернув самолет на спину, Калин слегка подобрал штурвал. Остались позади горы, в лицо быстро поплыла желтая земля. И тут вдруг на левом крыле снизу оторвало стальную плитку. Она закрывала бензиновые баки. Держалась на болтах. В полете болты ослабли. Встречным потоком воздуха плиту выдрало. Стало разрушаться крыло. Так заключила комиссия, расследовавшая происшествие.
Но ни Борщева, ни Калин не знали, почему вдруг самолет стал неуправляемым. Все, что они знали тогда и остро это чувствовали, — надо покидать самолет. Немедленно. Самолет падал. Падал почти отвесно, со свистом набирая скорость. Падал, весь дрожа, как‑то странно вращаясь. Желтая земля, серые горы. На пол сыпались стекла и стрелки приборов. В кабине запахло «живым» бензином. Земля, горы… Земля, горы.
— Прыгай! — услышал Калин в наушниках.
Он расстегнул замок привязных ремней, а на большее смелости не хватило.
— Прыгайте вы! — крикнул Калин и оглянулся. Он знал: инструктор не имеет права покинуть самолет первым. Но очень хотел, чтобы она сделала это первой. — Прыгайте!
Оба понимали: для спора нет времени, и тем не менее оба упрямствовали.
— Прыгай! Приказываю!
— У вас ребенок. Прыгайте!
Она вздрогнула и вся сжалась, как от удара в сердце. На глаза легла темная полоса, а может быть, то почернели на ресницах слезы. Слезы матери.
Калии был уверен — она сейчас покинет самолет. И время. Есть еще высота.
«Ну… Ну!» — весь колотился Калин в напряжении. Он не мог первым. — «Ну! Будь же ты женщиной».
Прошла еще секунда, а она и не шелохнулась, словно окаменела от болей, от каких‑то своих, быстро бегущих мыслей о ребенке. Может быть. Но она думала и о другом — о своем долге, о правах и обязанностях командира экипажа.
— Прыгай! — И выругалась тяжело, по — мужски. Такого еще не слыхали от нее. Калин дернул за красный шарик аварийного сброса фонаря и мгновенно вывалился за борт.
Первое, что он увидел, раскрыв парашют, был ЯК, махнувший ему крыльями в стороне и много ниже. Над головой, тоже чуть в стороне покачивался второй купол парашюта, а под ним — она, инструктор Борщева, в одном кирзовом сапоге. Другой сапог слетел с ноги в момент динамического удара и теперь догонял Калина.
Приземлились они почти одновременно недалеко от воронки, над которой мягко покачивался громадный столб пыли с прожилками дыма внутри.
— Земля сухая, а залез глубоко, — крикнул Калин, первым подбежав к воронке.
Борщева ответила не сразу. Собрала парашют, уложила в сумку и лишь тогда сказала, потирая всей ладонью обожженную стропом шею:
— А чего бы ему и не залезть глубоко? Вес, плюс скорость. А вот куда ты лез, Калин? — она хлопнула курсанта по плечу как‑то и грубо и ласково. — За то, что напомнил мне о Борщенке, — спасибо. За мат — извини. А за попытку не выполнить приказание — отстраняю от полетов! Понял, турок?
— Понял, товарищ лейтенант!
— Теперь собери свой парашют. Вон уже санитария едет за нами. Тебе есть что бинтовать?
— Аллах миловал, товарищ лейтенант!
Засмеялась и Борщева:
— Ну и меня он миловал…
На следующий день Фаечка, новая медицинская сестра, привезя Полине на старт Боргценка, чтобы покормить, спросила ее:
— Неу жели ты даже не испугалась, падая?
— Испугалась.
— Неправда! — с завистью посмотрела ей в глаза Фаечка. — Если бы испугалась, у тебя бы пропало молоко…
ЦЕНА ОШИБКИ
Весной сорок третьего с подмосковных аэродромов, где тогда формировался на «Яковлевых» авиакорпус генерала Савицкого, в район Краснодара с посадкой на дозаправку в Ростове, перебрасывались группы летчиков — исгре- бителей.
Группа капитана Егорова получила приказ па перебазирование ближе к полудню 17 апреля, когда вернулась на свою «точку» в Россошн после выполнения задания на сопровождение штурмовиков.
На заправочной стоянке первым встретил Егорова бравый интендант с термосом в одной руке, алюминиевой кружкой в другой и со своими заботами.
— Капитан! Какао…
— Потом, — отмахнулся Егоров, — Бензину, патронов, — и быстро прошел к старшему сержанту Горычеву, увидев того возле самолета с болезненно сморщенным лицом.
— Что слу чилось, Олег?
Горычев молча выставил на обозрение багрово — си- иий без ногтя мизинец левой руки.
Оказывается, его ведомый, самый молодой в группе летчик, девятнадцатнлетний, прибывший недавно на пополнение прямо со школьного'аэродрома, в этом своем первом вылете сам себя поранил. Перед взлетом по тревоге он, захлопывая фонарь кабины, по неосторожности — то ли от волнения, то ли на радостях — прищемил кончик мизинца.
Узнав об этом Егоров хохотнул.