надо, вроде бы все как было. Еще она была знахаркой и это тоже всех удивляло, откуда вот она знает, что та и другая больна, и не может идти, потому что ноги стынут судорогами, откуда она это знает, хотя бредет всегда в самом хвосте и соль никогда не рвется лизнуть, чумная, откуда она все знает и ПОЧЕМУ бежит к такой хромой сразу, и лижет больное место сразу, и смотрит в глаза, чтобы прогнать боль, и боль уходит, а она вроде улыбается печально, и опять смотрит куда-то в сторону, пропускает все стадо вперед себя, и бредет сторожем сзади всех, пыль всех глотает и все улыбается, и трясет иногда головой, словно играет со своим малышом, знаете, идет-коза-рогатая, но ведь никого нет рядом с ней, а она это ЧАСТО делает. И старик к ней часто ложится просто так, когда позабавится с нами, а ей никогда не хватает его, но она допускает его к себе полежать, и не кричит, и не бьет его рогом к запаху своему сзади, а лижет его, но словно и НЕ ЕГО, а кого-то другого, кого она знает и любит, и ПОМНИТ.
ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-СЕСТРА-И-ЖЕНА-МОЯ-ДА-И-МАТЬ. Это Ирина, творец мой, закричал мне Фома зимой, это она, я узнаю ее, вот ты куда, оказывается, послал ее тогда, вон она где, моя ИРИНА, моя ПЕЧАЛЬ, моя любовь при мертвом пауке-АРАХНЕ, вот ты куда услал ее, творец мой, вон где она ищет АКУТАГАВУ, который теперь уж ты, а я теперь Эдипом стал, и Ирина моя, мать мне, и СТАНЕТ ЖЕНОЙ. Ой, Ирина, мышь моя, ОВН мой, АГНЕЦ. Вот откуда печаль твоих глаз и смех твой с первым глотком при рождении, ИРИНА-ПЕЧАЛЬ-МОЯ, овца моя, моя из веков.
Еще за ней ходили всегда табуном дети стада, бросали своих мамаш и шли к ней, и она что-то с ними делала, потому что они спали совсем без ночных своих криков, спали, а она неизвестно спала ли вообще когда, видимо, нет, потому что с первым солнцем она вела малышню к ручью, пока взрослые не взбаламутят там чистоту, а потом вела их к свежим травам, и чистила их там, лизала, и они приходили к нам назад белые, как когда-то до нас верблюды. И еще ее очень боялся старик, и она об этом знала лучше всех; старик боялся ее потому, что однажды, когда она игралась с кем-то, кого видела, старик вдруг тоже увидел его и вспомнил тоже, это было, правда, только один раз, и потом старик никогда не мог ВСПОМНИТЬ, откуда у него страх к ней, но тогда, в тот один раз, он тоже увидел того, кого ВСПОМИНАЛА она, увидел и узнал того самого не убивать пухлоногого, который вставал перед ним просьбой и застрял тогда костью на его ножах, и он чуть не упал с горы, когда стряхивал пухлоногого вниз. Страх резко и остро запах страхом, и она, ИРИНА, ПЕЧАЛЬ НАША, СОЕДИНИЛА страх старика со своим малышом, который просил защиты и которого старик, она видела это еще ТОГДА, но не понимала ничего, видела, потому что не ела соли, а грустила в стороне о всех, видела, как старик ударил раз и два, и три раза ударил по МАЛЕНЬКОМУ и тряс головой, чтобы скинуть его, и не мог, и ей ТОГДА даже хотелось подойти к старику и помочь ему, помочь ему сбросить этого ненужного, который потом будет вспоминаться ей, как ЕЕ ПОСЛЕДЫШ, ее маленький, который вырвался изнутри. Старик тогда тоже это все вдруг увидел и запах страхом, цветным страхом, который долго она не могла от него прогнать, хотя тогда-то, кажется, он в первый раз и уткнулся к ней в соски, и она стала его прибирать и ЖАЛЕТЬ. Она дрогнула, потому что СЕЙЧАС к ней вновь пришел резкий и терпкий запах от ПРИШЕЛЬЦА, который спал у начала тропы вверх, и крик которого так веселил ожиданием ее подружек, запах ее МАЛЕНЬКОГО, и она опять увидела его перед глазами, как он поднимается на уродливые длинные задние и как вертит короткими передними у носа, как валится к ней в соски, как ПОДПРАВЛЯЕТ их передними своими уродцами. Она дрогнула, потому что запах не проходил, как это всегда бывало раньше, а стоял и густел, и ее маленький тоже все плясал и плясал перед глазами. Она дрогнула и встала, потянувшись, и оставила старика лежать на земле, а сама тихо пошла к запаху, который тек узкой и сильной рекой к ней, МОКРЫМИ ВОДАМИ тек, и она поплыла в них. Эдип лежал на спине, задрав свои ноги сломанным в ветре кустарником, а обрубок хвоста мочился в его жидкости, и кровь переставала течь. Она стала его лизать, вылизывать всего в сушь, и в ней торопились два желания: накормить его своими сосками, но и быть с ним, как когда-то со стариком, в ней зашевелилось тяжелое весеннее желание, от которого терялось все всегда и КОТОРОГО она, видно, никогда доселе не испытывала, потому что испугалась своей нежности и жажды к этому пришлому, испугалась, потому что поймала себя на том, что разворачивается к нему задом и будит его копытцем, испугалась потому, что умела быть с собой другой, умела смотреть на себя со стороны, а вот тут вроде ОБЕ они вместе, и та и другая, хотят, чтобы новый успокоил их. Она вылизывала его всего-всего, а он дрожал в своем сне, когда она трогала языком его обрубок хвоста и его ДРУГОЙ обрубок, он дрожал и боялся, что все это пройдет, лишь он откроет глаза, что все это колдовство змей, и что ничего этого нет тут, в долине, куда он так злобно и покорно бежал по тропе запахов вслед за своей упругой змеей, он все плотнее и плотнее сжимал веки, и тогда ПЕЧАЛЬ лизнула и их тоже. Это было пронзительно, он УЖЕ КОГДА-ТО знал такое же шершавое прикосновение на слипшихся по рождению глазах, ему уже КОГДА-ТО открывали их так же любовно и просто, так же неторопливо и робко, а он так же не хотел их открывать, потому что очень приятно притворяться спящим, когда рядом шумит-шелестит мама, и пора вставать в мир, но можно, обязательно можно, оттянуть этот час встречи. Но вместе с этим детским в нем опять зрело желание, которое гнало его, и которое, так он знал, может быть сейчас успокоено, и потому он не торопился, оттягивая, продлевая свой стук-перестук сердца, свою невозможность,