капусту в миске.
— Поешь, однако, да лезь на печь. Грейся. Ежели грейдер в совхоз твой днем и выйдет, то к вечеру только пробьется. Отсюда далеко, да и снег высок. Так что дневать у нас будешь, раз уж зашла. А газет твоих да бандеролюшек нынче там никто и не ждет. Мы их тут читать будем.
Девушка молчала. Ее совсем разморило. Под лавкой с валенок растекались темные лужицы. Старик посмотрел на нее участливо, поправил в печи чайник и пошел в угол, к койке, улегся на пестрое лоскутное одеяло и задремал.
…Окно стало совсем голубым, когда старик проснулся и, спустив ноги, сел на кровати. Никого в комнате не было. Не было ни мешка у дверей, ни самой почтальонши. Остывший чайник стоял на столе, а еда была убрана в шкафчик.
Старик кряхтя подошел к окну и раздвинул белые шторки.
От крыльца прямо в степь вдоль телефонных столбов по нетронутому снегу синим чистым пунктиром уходили следы. «Вот ведь глупая, непутевая».
Старик вернулся к постели и снова улегся. За стеной вздохнул во сне его сын — председатель. Старику не спалось. Он представил, как навстречу сияющему зимнему рассвету идет темная фигурка с большим мешком на плечах.
— Однако, совсем непутевая.
Уже в шапке и полушубке он осторожно прошел в соседнюю комнату и скоро вернулся, пряча в карман большой ключ на веревке. И вышел из дому.
Снега завалили улочку ровными розовыми сугробами.
Он старался идти побыстрей. В свежем, морозном воздухе его торопливое дыхание было шумным и белым.
У большого нового сруба, совсем уставший, остановился. Долго разгребал снег у калитки. С трудом в нее протиснулся и, пройдя через двор, поднялся на заснеженное крыльцо.
Справа и слева от дверей краснели оборванные, истрепанные ветром кумачовые плакаты. Старик достал из кармана большой ключ на веревке, ключ председателя, и, прихватив пальцами каленый, мерзлый замок, стал открывать.
В большом помещении правления было пусто и гулко. Шкафы и сейф, обвешанный замками, больше, чем всегда, казались обшарпанными и неуютными. Старик впервые был здесь один. Казалось — все предметы еще хранят в себе повседневный шум: споры, смех, щелканье счетных костяшек, хлопанье дверьми, шарканье ног.
Оставляя снежные следы на чистых половицах, старик прошел в дальний угол к висевшему на стене телефонному аппарату. За все свои семьдесят лет он еще никогда никуда не звонил.
Он снял шапку, помедлил и осторожно покрутил ручку. Когда треск оборвался, поднял трубку, поднес к уху
— Алё, алё, — нехотя раздался где-то далеко и тонко сонный голос телефонистки, — алё, алё. Ну, чего молчите? Говорит-то кто?
Старик растерялся:
— Это я. Я говорю, — он не узнал собственного голоса. — Мне бы совхоз надо. Совхоз. Сказать тут кое-чего…
В трубке затрещало, потом размеренно загудело. Старик все ждал. Одной рукой он держал шапку, другой — холодную, промерзшую трубку. Сосредоточенно слушая бесконечные гудки, он машинально смотрел на стену, на старый листок отрывного календаря — уже два дня его не отрывали, два дня здесь никого не было из-за бурана.
А в трубке все гудело и гудело. Старик ждал и чувствовал себя у телефона неудобно и странно.
Но вот опять в трубке щелкнуло — старик встрепенулся. Тот же тонкий и сонный голос с раздражением сказал:
— Да никого у них нет в конторе! — Старик растерянно слушал. — Спят еще все порядочные. Нашли время звонить…
И вдруг его словно прорвало, и он закричал:
— Нашел, значит! Надо, значит! — он мял свою шапку в руке. — А ты там что? Спишь, что ли, на работе-то?
Видно, телефонистка удивилась, потому что промолчала и сразу опять подключила совхоз.
Не отнимая трубки от уха, старик подвинул стул и устало сел. У него прямо ноги дрожали. «И как это люди по целому дню в телефон говорят?»
А над светлеющей степью, а по проводам все неслись и неслись в контору совхоза размеренные гудки.
Но вот наконец их сменил звонкий мужской голос:
— Ну в чем там дело?
И старик, волнуясь и теряя слова, объяснил:
— Да почтальонка к вам идет… С поштой… Фамилии не знаю. Бездорожьем прямо с мешком идет. Грейдера ждать не хочет… Так уж вы встреньте… На санях встреньте. Лошадь пройдет… А я кто?.. Да так, человек, однако…
Над рассветной степью тонко, спокойно звенели провода. А внизу под ними от столба к столбу с трудом продвигался синим пунктиром частый, маленький след.
ЗА ДЕРЕВОМ БЫЛО СОЛНЦЕ
В коридоре детского дома творилось что-то необычное. Уже знакомо пахло картофельным супом, и дежурных уже отправили помогать, но в столовую никто не спешил. Ребята толкались совсем в другом конце коридора, обычно пустующем, у застекленной двери с табличкой «Директор».
Все липли к стеклу, и хотя оно было матовое, но кое-что различить было можно. Вокруг стоял приглушенный, тревожный гул.
В столовой дежурные звенели кружками, быстро раскладывали куски хлеба с кубиком масла на каждом и тоже готовы были сорваться, когда в «директорском» конце коридора произошло оживление и кто-то крикнул:
— Алика позовите! Из пятой группы. Татьяна велела! Это к нему приехали!
Татьяной звали директрису Татьяну Ивановну.
Дежурный мальчишка с ложками в руках выскочил из столовой и закричал:
— Он еще на пруду! На пруду он!
— Не-е! — отвечали ему. — Он в слесарной. Я сам видел, — и чьи-то башмаки затопали к выходу.
А в директорском кабинете у стола, застланного зеленой бумагой, сидели двое: маленькая стриженая директриса, похожая на девочку в своем шевиотовом, великом в плечах жакете, и молодой морской капитан. Впрочем, молодым он только казался из-за белых, седых волос, прядями падавших на лоб. Правый, пустой рукав его был забит в карман. А на коленях он пристроил морскую фуражку с крабом. Изношенную морскую фуражку.
— Этого мальчика вывезли из Одессы, — тихим голосом говорила женщина. — К нам он поступил в сорок третьем. Это была моя первая партия. Документов с ними не было. Никаких документов, — она говорила медленно и как-то напевно. — Ни имени, ни фамилии он не помнил. Маленький был, а возможно, пережил шоки. Бомбежки, эвакуация, знаете. Назвали мы его сами Аликом. Это я его назвала и фамилию дала свою. Наши сотрудники тогда многим свои фамилии давали. Тут у нас теперь все Растворовы да Глазковы, — и невесело улыбнулась. — Так что, как видите, прямо семейственность. — В руках она крутила чернильницу-непроливайку, и пальцы ее правой руки были в чернильных пятнах. Она помолчала и вдруг, покраснев, тихо спросила: — А вы не на Черноморском флоте служили?
— Нет. Я на Северном был.