Подлечившись, он попадает в дом миссис Шарлотты Гейз, вдовы, которая хотела бы сдать ему комнату. Однако неприятно пораженный атмосферой этого псевдокультурного американского дома и личностью самой миссис Гейз, которая напоминает «слабый раствор Марлены Дитрих» и разговаривает на ужасном французском, он уже готовится к отступлению; и тут судьба сталкивает его с двенадцатилетней дочерью вдовы. Эта девочка, Долорес, Лолита, или Ло, как он будет называть ее в своих мучительных видениях и столь же мучительной яви, предопределяет его решение. Он остается в этом американском доме и начинает вести дневник, в котором адские вспышки чувственного влечения и инфантильные грезы окружают образ двенадцатилетней девочки. Беглые и случайные встречи с ней становятся единственным содержанием его жизни — тщательно скрываемым, разумеется. Едва ли не катастрофой становится отъезд Лолиты в летний лагерь для девочек. Тем временем мать Лолиты влюбляется в Гумберта, и тот, сперва испугавшись, женится на ней, увидев в этом возможность приблизиться к предмету своего влечения; при известии, что новая супруга хочет насовсем убрать Лолиту из дому — в интернат, Гумберт начинает прикидывать шансы «идеального убийства»; но когда такая возможность во время купания предоставляется, он не решается на убийство. Еще одна катастрофа: влюбленная супруга обнаруживает любострастный дневник; ошеломленный взрывом ее презрения, Гумберт прячется на кухне, и тут раздается телефонный звонок: его жена (она бежала к почтовому ящику с письмами, написанными после своего злополучного открытия) погибла под колесами автомобиля.
Тихие похороны; «папа» уезжает за «бедной сироткой», которой он не сообщает пока о смерти матери (впрочем, нелюбимой). Они садятся в машину. Так начинается сексуальная одиссея по мотелям, туристическим гостиницам, национальным паркам и всем мыслимым и немыслимым уголкам Штатов, «которые стоит посмотреть». Первая ночь вдвоем. Ничего непристойного в описании — только шок, не первый и не последний для этого европейского «извращенца», когда он узнает от «доченьки», что вопросы секса не вовсе ей чужды: там, в лагере, она уже имела дело с каким-то тринадцатилетним пареньком — не по любви, не по влечению, а из любопытства; просто она последовала примеру подружки; а теперь уже сама Ло соблазняет — говоря языком Гумберта — своего «отчима».
Затем подробности — не из области физиологии или даже психопатологии секса, но из области нравов и психологии — выступают на первый план, что делает мое изложение все менее и менее благодарной задачей. Девочка, — чтобы далее к этому не возвращаться, — остается сексуально не разбуженной до самого конца этого чудовищно-комического, а по сути — мучительного для обеих сторон сожительства. И нежнейшие ласки, и по-звериному грубые половые сношения для Ло (особенно после непродолжительного периода привыкания, — ибо к чему не привыкает в конце концов человеческое существо!) есть не что иное, как дань, платимая «отчиму», которому придется испытать все мыслимые унижения перед этой девочкой-ребенком.
Бесконечные странствия, подарки, которые Гумберт может себе позволить, простецкие, возвышенные, смешные приемы, напрасные старания ввести девочку в духовный мир отчима, перемежаемые скандалами, рыданием по ночам, а затем — приступами дикой ревности (он дает ребенку пощечину) к какому-нибудь смазливому автомеханику, к любой паре глаз, которая остановится на Лолите; эта часть романа, «мотельная», переходит в следующую, «стационарную», когда «хороший отец» отдает «дочку» в «современную американскую школу», в которой рассудительная воспитательница пробует втолковать ему, старосветскому европейцу, что ему придется мириться, в частности, со вступительными предсексуальными контактами «доченьки» с подрастающими мальчиками, ее ровесниками. Новые приступы зависти, ссоры, нравственная деградация сожительства: дело доходит до оплаты «папою» ласк, отказывая в которых, девочка успешно его шантажирует; а тот в свою очередь запугивает ее перспективой оказаться в воспитательном заведении со строгим режимом, если она расскажет об их отношениях и он попадет в тюрьму.
Эта жизнь в «раю, охваченном адским пламенем» заканчивается отъездом в очередное путешествие, во время которого Лолиту, при ее согласии, похищает некий известный писатель, тоже отчасти извращенец. Два года Гумберт безуспешно разыскивает Лолиту и ее «соблазнителя», живет одними надеждами, пока не получает наконец письмо от Ло; та уже вышла замуж (семнадцати лет), ожидает ребенка и нуждается в деньгах, без которых мужу не получить места на Аляске. Гумберт отправляется в предпоследнее свое путешествие. Девочка-ребенок — теперь уже женщина в практичных американских очках, на последних месяцах беременности; добропорядочный, небритый муж, наполовину калека (оглох после полученной на войне контузии). «Папа» отдает ей всю свою наличность и предлагает бросить этого «случайного Дика» и пойти с ним — такой, какая она есть, в чем стоит перед ним, навсегда. Ло отказывается.
Он выпытывает у нее имя «соблазнителя», едет к нему, и в пустом, одиноком доме разыгрывается последняя сцена трагифарса: убийство. Он стреляет в разлучника, перед тем заставив его прочитать сочиненное им, Гумбертом, стихотворение о его подлости и несчастье Гумберта. Убийство, распадающееся на ряд полубессмысленных сцен, происходящее на грани полного абсурда (жертва в порядочном подпитии; фальшивые, не связанные между собой реплики, и ничего похожего на «вендетту», которой мог бы ожидать читатель; хаотические нападения и защиты, но ничего унижающего как жертву, так и убийцу), — весь этот ряд событий обнаруживает свою тщетность, это не настоящее «сведение счетов», а всего лишь кода, финал истории, столь же кошмарный, столь же ужасающе смешной, как и сам «роман», который заканчивается арестом Гумберта и его заключением в тюрьму.
Так это выглядит. Обвинения в порнографии, от которых Набоков в послесловии пренебрежительно отмахивается, отказываясь принимать их всерьез, — сказать по правде, проявление даже не ханжества, но чудовищного бесстыдства тех, кто их предъявляет (особенно на фоне массово изготовляемых в США «триллеров», этой «черной серии», разжигающей сексуальные аппетиты известного рода читателей). Или, другими словами: если роман распустить по ниткам, разобрать его на части, в нем не отыщется ни одной детали, которую где-нибудь, когда-нибудь не перещеголяли уже писания, лишенные всяких художественных притязаний. К тому же связанные в единое целое недоговорки, намеки, реминисценции перерастают в удары, не позволяющие читателю занять удобное, «эстетичное» положение, а уровень художественной трансформации и метод последовательного, с первого до последнего слова, изложения, полного самоиздевки и потому выставляющего в смешном свете даже то, что наиболее мрачно, делает трудной, а то и вовсе невозможной однозначную нравственную оценку романа (повторяю: романа, а не героя), — относительно этого у меня нет сомнений.
Чтобы «очистить» Набокова от упреков в порнографии, копании в психопатологии секса и, наконец, в антиамериканизме, критики заявляют, что роман этот не о сексе, а о любви, что любая тема, а значит, и потемки души извращенца, может стать предметом эстетического переживания, что, наконец, «Лолита» не более «антиамериканский» роман, чем книги многих потомственных американцев. Не знаю, стоит ли заниматься такими обвинениями и такой защитой.
II
Роман не о сексе, а о любви? Роман-издевательство над цивилизацией Запада? Но почему в герои взят извращенец? Этот вопрос не давал мне покоя. Набоков счел бы его лишенным смысла, как я могу заключить из его взглядов на литературу, ведь сам он не желает быть ни моралистом, ни реалистом, а всего лишь рассказчиком истории, совершающейся когда-то и где-то; но мы, в конце концов, не обязаны слушать автора после того, как он вывел слово «Конец». Он сказал, что хотел сказать, здесь кончаются его заботы и начинаются наши, читательские.
Прежде всего, мне показалось, что выбор героя открывает интересные возможности уже в социологическом плане. Ибо, сверх того, что можно и даже непременно следовало бы сказать о «Лолите», перед нами действительно книга с широким социальным фоном — и к тому же о тех сторонах жизни Запада, которыми он гордится. Это высокий уровень жизни, «онаучивание» воспитания, «прикладной фрейдизм» в его педагогическом издании, нацеленный на оптимальное приспособление индивида; это чудеса индустрии туризма, проникновение сферы услуг в самые глухие уголки природы и особая, целенаправленная активность в сфере социальных контактов, сопровождаемая механической улыбкой, которая должна создать видимость «индивидуального подхода» к приезжему, гостю, клиенту; это, наконец, такое перенасыщение жизни рекламой, что она не просто атакует человека «извне» ради практических интересов торговли, но давно уже стала неотъемлемой составляющей его психики, внедрившись в нее тысячью тщательно, «научно» разработанных методов. Подвергнуть критике эту искусную громаду довольных собой муравьев, заклеймить ее, высмеять прямым описанием было бы публицистикой, а значит, художественной неудачей, изложением явных банальностей. Но сделать это как бы попутно, да еще с точки зрения заведомо обреченной, устами человека, любое слово которого, любое язвительное замечание можно залепить этикеткой, разоблачающей его ненормальность, и в то же время так, чтобы в сопоставлении с нормальным, добропорядочным обществом обнаружилась бы проклятая правота этого вырожденца, — это уже кое-что обещало.