— Боже мой! — воскликнул Каверли. — Они рифмуются. Это стихи.
Гриза ходил по комнате, выключая свет. Он ничего не ответил.
— Ведь это же стихи, Гриза, — продолжал Каверли. — Разве это не удивительно? Подумайте, стихи внутри стихов.
Но безразличия Гризы ничто не могло поколебать.
— Ну-ну, — сказал он. — Нам лучше поскорей убраться отсюда. Я не хочу, чтобы нас тут поймали.
— Но вы же видите, правда, — сказал Каверли, — что внутри стихов Китса еще какие-то другие стихи.
Можно было себе представить, что какая-то числовая гармония лежит в основе строения Вселенной, но чтобы эта гармония распространялась и на поэзию, казалось совершенно невероятным, и теперь Каверли чувствовал себя гражданином вновь возникающего мира, его частицей. Жизнь была полна новизны; новизна была повсюду!
— Пожалуй, лучше все-таки рассказать кому-нибудь, — заметил Каверли. Ведь это, знаете ли, открытие.
— Успокойтесь, — сказал Гриза. — Вы кому-нибудь расскажете, начальство узнает, что я пользовался вычислительной машиной в нерабочее время, и мне намылят шею.
Он выключил все лампочки и вышел с Каверли в коридор. Тут в конце коридора открылась дверь, и им навстречу шагнул доктор Лемюэл Камерон, директор ракетного центра.
Камерон был маленького роста. При ходьбе сутулился. О его безжалостности и блестящем уме слагались легенды, и Гриза с Каверли испугались. Волосы у Камерона были матово-черные и такие длинные, что одна прядь падала на лоб. Кожа у него была смуглая, чуть желтоватая, на щеках играл легкий румянец. Глаза его смотрели печально, но нависшие брови и густые ресницы придавали Камерону вид своеобразный и устрашающий. Его брови выступали на целый дюйм, пестрели сединой и были мохнатыми, как звериная шкура. Они казались конструктивными элементами, призванными поддерживать тяжесть его знаний и его власти. Мы знаем, густые брови не поддерживают ничего, даже воздуха, и корни их не питаются ни умом, ни чувством, но именно брови Камерона устрашили обоих мужчин.
— Как ваша фамилия? — спросил он. Вопрос был обращен к Каверли.
— Уопшот, — ответил тот.
Если Камерон и пользовался некогда щедротами Лоренцо, он ничем этого не показал.
— Что вы здесь делаете? — спросил он.
— Мы только что произвели подсчет слов в словаре Джона Китса, — сказал Каверли с самым серьезным видом.
— Ах вот как! — сказал Камерон. — Я и сам интересуюсь поэзией, хотя мало кто об этом знает. — Затем, закинув голову и одарив своих подчиненных улыбкой, которая либо ничего не значила, либо была неискренней, он принялся декламировать с привычным пафосом:
Вращались многие мирыВкруг солнц своих векамиДля миллионов мудрецов,Ушедших в прах и в камень.Их жизнь мы знаем, но понятьСтараемся напрасно,Кто был им друг, кто был им враг,Что было им подвластно,А голос прошлого звучитИ глухо и неясно.
Каверли ничего не сказал, и Камерон пристально посмотрел на него.
— Я вас видел раньше? — спросил он.
— Да, сэр.
— Где?
— В горах.
— Зайдите ко мне в кабинет в понедельник, — сказал Камерон. — Который теперь час?
— Без четверти семь, — сказал Каверли.
— Я что-нибудь ел?
— Не знаю, сэр, — ответил Каверли.
— Интересно было бы знать, — сказал Камерон, — интересно. — И он один поднялся в лифте.
16
В понедельник утром Каверли явился в кабинет Камерона. Он хорошо помнил свою первую встречу со знаменитым стариком. Это произошло в горах, в трехстах милях к северу от Талифера, куда Каверли однажды поехал с несколькими сослуживцами на уик-энд кататься на лыжах. Они добрались до места уже под вечер и успели бы засветло совершить лишь один спуск. Они стояли, ожидая, пока подъедет кресло-подъемник, как вдруг кто-то попросил их посторониться. Это был Камерон.
Его сопровождали два генерала и полковник. Все они были значительно выше ростом и моложе, чем он. Появление Камерона вызвало заметное волнение, впрочем, о его мастерстве лыжника слагались легенды. Его вклад в тепловую теорию был основан на наблюдениях за молекулярным воздействием на скользящую поверхность его лыж. На нем был прекрасный лыжный костюм, а над знаменитыми бровями алела лыжная шапочка. В этот день его глаза блестели, и к подъемнику он шел энергичной пружинистой походкой (подумал Каверли) человека, который пользуется бесспорным авторитетом. Од первым поднялся на гору, потом его свита, а за ними — Каверли с приятелями. На вершине стояла хижина, куда все зашли покурить. В хижине не было никакого отопления и стоял жуткий холод. Когда Каверли приладил крепления, он увидел, что в помещении нет никого, кроме Камерона. Остальные ушли вниз. В присутствии Камерона Каверли ощущал неловкость. Ничего не говоря, не произнося ни звука, тот как бы создавал вокруг себя нечто столь же осязаемое, как электромагнитное поле. Было уже поздно, очень скоро должно было стемнеть, но горные вершины, сплошь окутанные снегом, еще купались в косых лучах солнца, напоминая волнистое дно древнего моря. Жизненная сила этого зрелища восхитила Каверли. Все здесь дышало безмерной мощью нашей планеты; здесь в гаснущем свете дня человека охватывало ощущение необъятности ее истории. Каверли хорошо понимал, что с доктором об этом говорить не следует, Первым заговорил сам Камерон. Голос у него был резкий и молодой.
— Диву даешься, — сказал он, — как подумаешь, что всего два года тому назад все считали, что гетеросфера делится на две области.
— Да, — сказал Каверли.
— Прежде всего мы имеем, конечно, гомосферу, — разъяснял доктор. Он говорил с подчеркнутой вежливостью, свойственной некоторым профессорам. В гомосфере первичные составные части воздуха равномерно перемешаны в своих стандартных соотношениях — семьдесят шесть процентов по весу азота, двадцать три процента кислорода и один процент аргона, не считая водяных паров.
Каверли обернулся и посмотрел на Камерона: его лицо одеревенело от холода, дыхание вырывалось клубами. Величественность обстановки, по-видимому, ничуть не повлияла на его манеру объяснять. У Каверли было такое ощущение, что Камерон вряд ли видит солнечный свет и горы.
— Внутри гомосферы, — продолжал тот, — мы имеем Тропосферу, стратосферу и — за мезопаузой — мезосферу с кислородом и азотной кислотой, ионизированными на кванты лаймоновской бета-линии, а еще выше — с кислородом и некоторым количеством окиси азота, ионизированными короткими ультрафиолетовыми лучами. Выше мезопаузы плотность электронов составляет сто тысяч на кубический сантиметр. Еще выше она достигает двухсот тысяч, а затем миллиона. Затем общая плотность атомов становится столь незначительной, что плотность электронов падает…
— Пожалуй, пора спускаться, — сказал Каверли. — Темнеет. Не хотите ли вы пойти первым?
Камерон отказался, и, когда Каверли оттолкнулся, он прокричал ему вслед пожелание удачи. Каверли благополучно миновал первый поворот, затем второй, но к третьему повороту стало уже совсем темно, и он упал. Он не ушибся, но, поднявшись на ноги, случайно взглянул вверх и увидел, что доктор Камерон спокойно воспользовался подъемником.
Каверли встретился с друзьями возле остановки подъемника и пошел с ними в гостиницу, где они выпили в баре. Через несколько минут появился Камерон со своей свитой, они сели за столик в углу; Каверли хорошо слышал, что говорил Камерон. Судя по всему, профессор не умел приглушать свой пронзительный голос. Он рассказывал о том, как совершил спуск, рассказывал со всякими подробностями о крутых поворотах, о длинном участке пути, усеянном выбоинами, о скоростном спуске по прямой с крутого склона, о снежных наносах. Этот человек в какой-то степени отвечал за национальную безопасность, а положиться на его рассказы о том, как он катается на лыжах, было нельзя. Он всегда настаивал на непреложности истины, а здесь проявил себя непревзойденным лжецом. Это пленило Каверли. Уж не принес ли с собой Камерон на склон горы другое, более тонкое чувство правды? Не рассудил ли, поднимаясь на лифте, что спуск слишком крутой и быстрый ему не по силам? Не предположил ли, что, сознавшись в благоразумной осмотрительности, может отчасти утратить уважение своих сотрудников? Не означало ли его пренебрежение обыденной, житейской правдой какого-то более широкого чувства правды? Каверли не знал, видел ли его Камерон из кресла подъемника.
И вот утром секретарь ввел Каверли в кабинет Камерона.
— Ваш интерес к поэзии, — сразу начал старик, — главная причина того, почему я пригласил вас сюда, ибо что может быть поэтичнее тех сотен тысяч миллионов солнц, которые составляют сверкающее чудо ювелирного искусства нашу Галактику? Эта безграничная мощь совершенно недоступна нашему пониманию. Несомненно, по-видимому, что мы получаем свет свыше чем от миллиарда миллиардов солнц. По самым скромным подсчетам, одна звезда из тысячи имеет планету, пригодную для той или иной формы жизни. Если даже эта оценка завышена в миллион раз, все равно останется сотня миллиардов таких планет в известной нам Вселенной. Хотите работать у меня? — спросил доктор.