— Однако, что ни говори, человек он мужественный…
— И отважный…
— Поначалу он казался фанатиком, но, быть может, только притворялся таким из честолюбивых побуждений…
— Ловкий политикан…
— Такие люди, как он, бросают тень на революцию…
Окруженный пальмами и кофейными деревьями загородный дом родственников Хорхе походил на римский дворец; его высокие дорические колонны тянулись вдоль внешних галерей, украшенных фарфоровыми блюдами, античными вазами, мозаикой из Талаверы и жардиньерками с пышными бегониями. Гостиные, портики главного патио, столовые залы могли свободно вместить добрую сотню приглашенных. Во всякое время дня в кухнях пылал огонь, утренний завтрак сменялся полуденным, одна трапеза следовала за другой, и к услугам гостей всегда была чашка шоколада или бокал хереса. Среди гранатов и бугенвиллей, густо оплетенных лианами, радовали взор красивые беломраморные статуи. Пышнотелая Помона и Диана-охотница охраняли водоемы, образованные разлившимся ручьем в зарослях папоротника и маланги. Обсаженные миндальными и рожковыми деревьями или королевскими пальмами аллеи убегали вдаль, теряясь в густой зелени: тут глазам гуляющих внезапно представала итальянская беседка, увитая розами, маленький греческий храм, где нашла приют античная богиня, или лабиринт, образованный кустами букса, — так приятно было забраться сюда в час, когда предвечерние тени становились длиннее. Хозяева неизменно заботились о том, чтобы гости чувствовали себя как дома. И ни в чем не стесняли их. Старинные правила креольского гостеприимства разрешали каждому делать все, что ему заблагорассудится, и пока одни скакали верхом по сельским дорогам, другие отправлялись на охоту или совершали дальние прогулки, а третьи углублялись в парки — кто с шахматной доскою, кто с книгой в руках. Колокол на башне вносил некоторый распорядок в жизнь поместья, созывая гостей к трапезам или приглашая их в гостиные; впрочем, шел туда только тот, кто хотел. После позднего ужина, который заканчивался часам к десяти вечера, когда уже наступала ночная прохлада, на большой площадке за домом зажигали гирлянды фонарей, и начинался концерт — его давал оркестр из тридцати музыкантов-негров, обученных немецким маэстро, который в свое время исполнял партию первой скрипки в Мангеймском оркестре. И под звездным небом — а звезд было столько, что трудно было понять, как они там все помещались, — звучало торжественное вступление к симфонии Гайдна или же гремело радостное аллегро Стамица либо Каннабиха[277].Иногда при участии гостей, обладавших хорошими голосами, исполнялись небольшие оперы Телемана или «Служанка-госпожа» Перголезе. Так, в мирных развлечениях, проходили последние дни века Просвещения, который, казалось, продолжался целых триста лет — до такой степени он был насыщен событиями.
— Чудесная жизнь, — говорила София. — Но, увы, за этими деревьями таится нечто, с чем невозможно мириться.
И она указывала рукой на вереницу высоких кипарисов, которые, точно темно-зеленые обелиски, поднимались над окружающей растительностью, скрывавшей совсем иной мир, мир дощатых бараков, где ютились негры-рабы; время от времени оттуда доносился грохот барабанов, напоминая дробный стук приближающегося града.
— Я им сочувствую не меньше, чем ты, — отвечал Эстебан. — Но только мы не в силах изменить ход вещей. Ведь это уже пытались сделать другие, наделенные полнотой власти, но даже их попытка потерпела неудачу…
Под вечер 24 декабря, когда некоторые из гостей спешно заканчивали приготовления к рождеству, а другие то и дело забегали на кухню, чтобы посмотреть, хорошо ли подрумянились индейки, и вдохнуть аппетитный дымок, поднимавшийся над праздничными соусами, София и Эстебан отправились к массивным чугунным воротам поместья, чтобы встретить Карлоса и Хорхе, которые должны были вскоре приехать. Внезапный ливень заставил их укрыться в одной из итальянских беседок, пламеневшей полураскрытыми цветами молочая. От влажной земли шел терпкий аромат, осыпавшиеся на дорожки листья издавали нежный прощальный запах.
— Дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, — прошептал Эстебан, припомнив строки из Библии, прочитанные им еще в годы отрочества.
И тут на него нашло какое-то помрачение. Неожиданное открытие наполнило его ликованием, он почувствовал, что наконец-то обрел себя, что для него как бы пробил час искупления. «Теперь ты все понимаешь. Ныне ты знаешь, что зрело в твоей душе столько лет. Ты созерцаешь ее лицо и понимаешь единственное, что тебе надо было понять, — ты же вместо этого силился постичь истины, которые выше твоего разумения. Она — первая женщина, которую ты узнал, ее ты обнимал, как родную мать, — ведь матери ты никогда не видел. Она первая открыла тебе тайну чудесной женской ласки в те часы, когда бессонными ночами бодрствовала над твоим изголовьем, сочувствовала твоим страданиям и утишала их своею нежностью на заре. Она была тебе сестрой, она видела, как все больше мужает твое тело, — она наблюдала это, как могла бы наблюдать разве только несуществующая любовница, что росла бы вместе с тобой…» Эстебан припал головою к плечу Софии, которое, как ему чудилось, было его собственной плотью, и разразился столь безудержными рыданиями, что она на мгновение оцепенела, а потом привлекла его к себе, обняла и принялась целовать в лоб, в щеки. Но она тут же почувствовала, что его воспаленные, алчущие губы нетерпеливо ищут ее губ. Молодая женщина выпустила из рук лицо кузена, резко отстранилась и замерла, внимательно следя за всеми его движениями, как следят за малейшим движением врага. Эстебан не шевелился и только печально смотрел на нее, однако в глазах его пылал огонь страсти, и София, почувствовав, что на нее смотрят как на женщину, отпрянула. И тогда Эстебан заговорил: он говорил о том, что сам только сейчас понял, сам только сейчас открыл в себе. Голос его стал неузнаваемым, он произносил какие-то неожиданные, немыслимые слова, но они не только не трогали Софию, но казались плоскими, пустыми, банальными. Она не знала, как поступить, что сказать, ей было неприятно выслушивать этот сбивчивый монолог, полный возмущавших ее признаний: он жаловался на то, что любовные связи не приносят ему радости, что его мечты никогда не сбываются, намекал, что, исходив бесплодную, иссохшую землю, он в глубине души все еще ждет, не поможет ли ему что-либо вновь обрести былое.
— Довольно! — крикнула София, и лицо ее вспыхнуло от гнева.
Быть может, другая женщина слушала бы такие речи с интересом. Но все ее существо протестовало, и в словах кузена ей слышалась фальшь. Чем более пылкими становились речи Эстебана, тем более пылко повторяла она: «Довольно!» И все сильнее повышала голос, пока он не перешел в крик, заставивший его замолчать. Наступила гнетущая тишина. Сердца Софии и Эстебана бешено стучали, словно оба они совершили огромное усилие.
— Ты все испортил, все разрушил, — проговорила молодая женщина.
И теперь уже она разразилась рыданиями и выбежала под дождь… Траурным покровом опустилась ночь. Отныне все будет не так, как прежде. Бурное объяснение навсегда воздвигнет между ними стену недоверия; оставаясь наедине, они будут напряженно молчать, недобро смотреть друг на друга, и все это станет невыносимо для него. Эстебан подумал, что ему лучше уехать, расстаться с отчим домом, но он заранее знал, что для этого у него не хватит сил. Время было такое неспокойное, что, пускаясь в дорогу, человек должен был приготовиться к самому худшему, совсем как в средние века. Эстебан отлично знал, сколько опасностей таило в себе слово «приключение»… Дождь прекратился. В кустах замелькали огоньки — появились ряженые. Со всех сторон сбегались пастухи, мельники с выпачканными мукою лицами, негры, которые вовсе не были неграми, двенадцатилетние старушки, веселые бородачи, цари с картонными коронами на голове, и все они размахивали погремушками из тыкв, колокольчиками, били в бубны, звенели бубенчиками. Детские голоса пели хором:
Приходит старуха,Приносит подарки.Ей кажется — много.Нам кажется — мало.
Зеленые лозы,Лимоны в цвету.Слава пречистойИ слава Христу!
Сквозь заросли бугенвиллей виднелся ярко освещенный дом, сверкали канделябры, переливались огнями венецианские люстры. Теперь предстояло дожидаться полуночи в комнатах, где на столах стояли подносы с пуншем. Потом с высокой башни донесутся двенадцать ударов колокола, и каждый станет торопливо глотать двенадцать ритуальных виноградин[278], а после начнется нескончаемый праздничный ужин, за ним последует десерт, и все будут щелкать щипцами, раскалывая лесные орехи и миндаль. Негритянский оркестр будет в эту ночь играть новые вальсы: ноты были получены только накануне, и музыканты с самого утра разучивали незнакомые мелодии. Эстебан не знал, что бы такое придумать, лишь бы не пойти на этот праздник, не знал, как избавиться от надоедливых детей, как отделаться от слуг, которые окликали его по имени, предлагая принять участие в общих играх или отведать вина, — стоявшие в освещенных дверях гости, должно быть, его уже отведали, потому что голоса их звучали все громче, а смех — все заразительнее. В эту минуту послышался дробный стук копыт. В конце аллеи показалась забрызганная грязью карета; на козлах сидел Ремихио. Но, кроме него, в карете никого не было. Поравнявшись с Эстебаном, Ремихио осадил лошадей и одним духом выпалил, что сеньор Хорхе сперва лишился чувств, а теперь лежит в постели: на город неожиданно обрушилась эпидемия, толкуют, будто зараза пошла от трупов, которые грудами валяются на полях сражений в Европе; сюда же эту ужасную заразу завезли недавно прибывшие русские корабли, они доставили диковинные товары, а тут их нагрузят тропическими плодами, которые так любят богатые господа из Санкт-Петербурга.