27 июля 1927 г.
Как убийственно! Ну что я тебе написал должного в ответ на твое открытое, громадное и милое – не доверием ко мне – но верностью непосредственной передачи нашей каторги (Днепр, напр<имер>). Дай хоть объясню, зачем я начал с этой ахинеи с эпиталамой. Когда я читал: про твое одиночество (чтенье и молчанье), отчаянье выстраиванья столбцов (Днепр, долженствующее значенье, десятисложно-односложное), поэтическое знанье всего без кокаинов, духовных и физических, пустоту и беспредметность полета и нечувствительность в жизни, – мой собственный опыт отвечал твоему всем своим существованьем. Он отвечал в том же одиноком своем пребываньи, той же невознаградимой мучительностью. Он не отвечал ударами отдельных мыслей или признаний, а всем своим фактом, родным тебе. Это был разговор неподвижно родных областей, более потрясающий, чем их метафоризированное Бирнамское передвиженье. Ты только одного еще не знаешь или не сказала. Что ты сама пока еще моложе своей поэтической зрелости. Этот факт – единственная причина кажущейся тебе беспредметности полета. Марина, прости, что сегодня я оставляю тебя при почти пустом листе вместо ответа. Обо всем перечисленном мне надо сказать тебе то, что я по себе знаю. Об этом и буду писать в следующем письме, что бы ни заключало твое ближайшее, если будет. И прости, прости меня. И не отвечай, пока я не заслужу, т. е. пока не на что. Кончаю ночью в страшной усталости. Завтра в 6 ч<асов> утра в город.
Письмо 103
<нач. августа 1927 г.>
Цветаева – Пастернаку
Дорогой Борис, мы точно пишем друг другу из двух провинций, ты мне в столицу, а я тебе – в столицу, а в конце концов две Чухломы: Москва и Париж. Борис, не везде ли на свете провинция. Из больших столиц я все видала, п.ч. Нью-Йорк не столица, – раз не местопребывание! (местопрохождение). (Стольный град, град, где держут стол.) Еще скажу: все так называемые пятичувственные ужасы столичного разврата мне мнятся чудовищными по провинциализму забавами, а посему все-таки ребячеством: глупостями (в народном смысле). Еще одно: в этом мире я ничему не дивлюсь, заранее раз навсегда удивившись его факту существования, [ни завоеваниям техники, по-моему – естественным, раз весь данный мир, столько голов над ними работает. Чем автомобиль, идущий без лошади, удивительнее паровоза, делающего то же, в котором я родилась (паровоз как страна и эмоциональный строй, твой также)]. Нет, еще проще: чем автомобиль, идущий без лошади, удивительнее меня, тоже идущей без лошади, и самой лошади, тоже идущей без. Возьми Мура: машина и лошадка для него одно и то же, помимо роднящего ш. Будет старше, будет знать: лошадку создал Бог, а машину – Черт. По мне, в чистоте сердца, вся техника – превышение прав и нарушение <пропуск одного слова>.
«В 6 часов еду в город» – как (слухом!) знакомо. Я никогда не езжу в город в 6 утра, п.ч. мне там нечего делать, и очень жалею. Безумно люблю – между дуновен<ный>, – деревней и городом – шестой огородный молочный рыночный ранний час. Еще вчера говорила кому-то: Парижа я не люблю, п.ч. (я его не знаю) ни разу не была на Halles в 6 часов утра. – Вот. – Париж знал только один человек, Рильке, Париж может знать собственник особняка в Булонском лесу и подмостный рабочий, которым одинаково открыто всё, первому через зол<ото>, второму через взлом.
Хочется целовать. Воет завод. БредетДряхлая знать в кровать, чахлая голь – к обедне. рвань
Я – между, о, в этом великое горе моей жизни (м.б. прожила бы и с деньгами).
«Поэтическая зрелость, опережающая жизненную». Борис, но на чем мне, в жизни, учиться? На кастрюлях? Но – кастрюлям же. И выучилась. Как и шитью, и многому, всему, в чем проходит мой день. А одиночество уже стихи, дерево – уже стихи. Просто: я, для упрощения задачи, обречена на сплошной жизненный черновик, – чтобы и не заглядыв<алась>! Все, что не отвратительно, – уже стихи. В стихи не входит только то, что меня от них отрывает: весь мой день, вся моя жизнь. Но, чтобы ответить тебе в упор: мне просто нет времени свои стихи осмысливать, я ведь никогда не думаю, п.ч. все время думаю о другом. Стихи думают за меня и сразу. Беспредметность полета, – об этом ведь? Я из них узнаю, что́, о чем и как бы думала, если бы…
Прости, родной, за промедление с Письмом к Рильке и Поэмой Воздуха. Вечное либо – либо, с неисчисл<имостью> подразделений. (Либо: желанное для себя; письмо к тебе, переписка поэм, переписка очередной рукописи, письма другим, стихи, либо должное – перечислять не стоит, и каждое либо опять <вариант: в свою очередь> на несколько либо. Я бы не машинке (презираю), не стеногр<афии> – выучилась, а леворукописанию. (Письмо все еще топчется <оборвано>
Борис, можно про амазонку —
Тетиву – в куда упружеТетивы: грудь женоланьюОтведя – в <тоске?> слиянья
Письмо 104
<нач. августа 1927 г.>
Цветаева – Пастернаку
Борис, я прошла к тебе в комнату, в попытку ее, села с тобой рядом и вот рассказываю.
17го были мои именины. Я получила: мундштук в футляре (Сувчинский), роговые очки, как у всех белокурых англичанок (его жена), розовое платье с цветами (приятель), розовую рубашку (приятельница), всё письменное (С.) и фартук (Аля). И еще розы. Борис, я в первый раз, взрослая, праздновала свои именины – и так эфф<ективно>. Теперь всегда буду. А нынче Мурино 2½ летие, и ты скоро получишь его фотографию, с лицом, затуманенным не только расст<оянием>, но его же слезами: 40 минут рыдал и ревел в неистовом ужасе надвигающегося аппарата. В крупных случаях жизни (рождение Мура) я вдруг узнаю, что меня любят. Очевидно, чтобы отважиться меня любить – нужно видеть меня физически лежачей, т. е. физически ниже себя глядящей, или же под покров<ительством> (как нынче, имен<ном>) святого, т. е. тоже физически стать ниже обыкновенного. А я бы всю жизнь лежала, чтобы меня любили, но так как до сих пор не нашлось такого умника, кто бы это прослышал, а я – не скажу… / который этого не знает, а я – не говорю…
Борис, Geschichten des lieben Gotts (Истории доброго Бога, – хороший перевод?).
Борис, я сегодня стояла в кухне, что-то варила и думала тебе в ответ, и вдруг – ты же должен это знать! – вполоборота – радостно – ну как от внезапности <вариант: от наконец – того слова!> [крутым оборотом] – руки на плечи – воздуху. Я так думала о тебе, что положила тебе руки на плечи, не я, думающая, я – недумающая, которую больше всех люблю и которой <вариант: факту существования которой> думающая обязана всем. Борис, чистый вздор – дружба (или любовь / и такой же чистый вздор – любовь) между такими, как мы. Что меня застав<ляет> не положить тебе рук на плечи? Не только положу, не сниму-у. Борис, я никогда, ни одной секунды жизни не чувствовала своей принадлежности кому бы то ни было – очевидно, из-за всех чему бы то и короче <вариант: и их суммы>: всему – поэтому в «изм<ене>» ни секунды угрызения совести, только твердое решение: [съесть с пеплом]. «Измена тебе – измена мне», этого я ведь ни разу в жизни, как и ты, не сказала, не имела счастья – или низости – сказать. Жалость, щажение, бережение. И еще – по-удив<ительному> – страх безобразия, эпитета, штампа. Очень сильно – страх сглазу. Всего сильней: ревность к тайне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});