…В этом неярком свете лицо и плечи Тарсии казались янтарными, а волосы стелились по подушке сотнями и сотнями перепутанных золотых нитей. Они с Элиаром лежали в постели и молчали. Это было не тревожное, а умиротворенное, сближающее молчание: Тарсии казалось, что в такие мгновения она всем телом ощущает неспешное течение жизни, без слов отдается на его милость и волю.
Прошло время, и Элиар перестал бояться разоблачения: теперь он выглядел спокойным, собранным, уверенным в себе, и Тарсии нравилось, что он такой. Очевидно, он был вполне доволен нынешней жизнью, хотя она во многом была тяжелее той, какой он жил в гладиаторской школе: утомительные упражнения, изнурительные марши, когда легионеры помимо оружия тащили на себе кучу всякого скарба, железная дисциплина, порою несправедливая жестокость начальства…
– Что-то случилось, раз ты приехал так внезапно? – спросила Тарсия.
– Нет, – сказал Элиар, – ничего. Просто многие считают, скоро будет война, – тогда мы долго не увидимся.
– Война? Опять? С кем?
– Не знаю. Рим без войн – разве это Рим? Да и когда как не во время войны можно получить повышение по службе? – спокойно ответил Элиар. И, немного помолчав, прибавил: – Еще я хочу предложить тебе переехать в поселение близ нашей крепости: там живет много семей легионеров. Крепость еще не достроена, но говорят, потом у нас будет постоянный лагерь. Я смог бы чаще навещать тебя.
Глубоко вздохнув, гречанка произнесла:
– Нет, для детей будет лучше, если мы останемся в Риме.
– Ты хочешь сказать, лучше для Кариона?
– Да.
– Ты слишком много думаешь о нем, – сказал Элиар, а поскольку молодая женщина молчала, добавил: – Не приучай его к тому, что для него недоступно. Книжки, стихи… Он должен понять, что это – чужая жизнь.
Внезапно Тарсия обняла Элиара и прильнула к нему всем телом – ей казалось, что если она прижмется к нему вот так, порывисто, самозабвенно, он сможет ее понять.
– Его жизнь – внутри него, и мы мало что можем изменить, разве что помочь ему или… помешать.
– Чем я могу помочь? Я, человек, говорящий на неродном языке и сделавший чужое своим… просто чтобы выжить.
– Но Карион называет тебя отцом.
– А улыбается как чужому.
Больше Тарсия ничего не сказала. Она задумалась о своем старшем сыне. Сейчас, пока не начались занятия в школе, он с раннего утра присаживался возле окна с драгоценным свитком и читал. Если мать просила его выполнить ту или иную работу, с готовностью вскакивал, быстро и аккуратно делал все, что было поручено, а потом возвращался на место и вновь погружался в чтение. При этом в нем будто бы возрождалась жизнь: губы розовели, лицо сияло, глаза начинали блестеть. Иногда он начинал писать: палочка в его руке скользила по дощечке, как по воде, и лицо Кариона казалось напряженно-спокойным, или, напротив, часто останавливалась, дергалась, двигалась рывками – тогда он хмурился и кусал губы.
«Когда человек отдается любимому делу, он словно бы беседует с богами», – так говорил ее отец.
…Прошла ночь, наступило утро. Увидев отца, Элий с радостью бросился к нему, и Элиар высоко поднял мальчика, потом отпустил, и тот сразу принялся показывать ему свои сокровища: какие-то камешки, деревянные ножи – те предметы, которые никогда не занимали Кариона. А Карион стоял поодаль и улыбался той самой улыбкой, о какой говорил Элиар. И Тарсии вдруг почудилось, будто с этого детского лица, из глубины этих карих глаз глядит душа другого существа, обладающего не своей, а куда более древней памятью и такими же сложными чувствами. Ему было свойственно глубокое, бессознательное понимание людей и даже самого себя, но еще не было понимания сущности жизни. Тарсия молча встала рядом и положила руку на плечо своего приемного сына.
Потом Карион, не говоря ни слова, увел на улицу младшего братишку, и Элиар с Тарсией получили возможность побыть наедине еще несколько минут.
Минула пора лихорадочных страстных объятий – они просто стояли рядом и произносили последние, вроде бы обыденные, ничего не значащие, но на самом деле важные слова – важные, ибо Элиар и Тарсия говорили о том, что сейчас составляло их жизнь.
Тарсия вышла проводить Элиара. Она не плакала – уже привыкла к скорым прощаниям и недолгим встречам.
– Подумай насчет переезда, – сказал Элиар – Как раз для Элия это было бы очень неплохо.
Тарсия не стала спрашивать, почему. Именно сыновей легионеров (разумеется, при достижении ими соответствующего возраста) охотнее всего принимали в армию. Да, этому неугомонному мальчишке было бы куда полезнее расти на вольном воздухе, чем в одном из самых мрачных и бедных кварталов Рима.
– Хорошо, – отвечала она, – я подумаю.
– Тебе хватает денег?
– Вполне. Не присылай мне все, тебе же нужно что-то для себя.
– Очень мало. Питание, снаряжение, одежда – на это уходит немного. Ну, иногда пирушки, да еще бывает… кого-нибудь хороним. Кое-кто любит украшать доспехи золотом и серебром – к этому я равнодушен.
Ему надо было спешить, и он ушел, не оглянувшись, а Тарсия вернулась в свою крошечную квартирку и осторожно присела на разобранную постель. Хотя комнатка опустела, в ней еще сохранилось тепло, отзвук дыхания недавно находившихся тут людей, отблеск их взглядов, и она понимала, что сейчас может быть счастлива даже этим.
ГЛАВА III
Весной 719 года от основания Рима (37 год до н. э.) Ливия родила сына: об этом радостном событии оповещали венки на воротах дома. Пришли с поздравлениями соседи, прибыл спешно извещенный Марк Ливий Альбин.
Измученная родами Ливия лежала в постели и с невольным испугом глядела на хлопотавших вокруг ребенка женщин. Завершив свое дело и приняв положенную плату, врач-грек удалился, уступив место наиболее опытным женщинам из числа соседок и подруг Ливий. Мальчика выкупали, запеленали, а потом принесли к матери. Когда она взглянула на ребенка, у нее на мгновение перехватило дыхание. Шелковистые реснички, смуглые щечки, волосы темные, но не черные, скорее, каштанового оттенка, как у нее самой. Младенческая пухлость маленького личика не давала определить, на кого он похож. Прикоснувшись губами ко лбу своего сына, Ливия отдала его женщинам и облегченно прикрыла глаза.
Появился Луций и сообщил, что пришел Марк Ливий.
– Пусть войдет, – сказала Ливия.
Походка отца показалась ей более легкой, чем прежде; он остановился возле постели, наклонился и с несвойственной ему ласковостью потрепал дочь по щеке.
Хотя Марк Ливий не улыбался, на его лице было выражение глубокой и тихой радости, и молодая женщина почувствовала, что именно в этот миг отец окончательно простил ее за все, в чем она, по его мнению, была виновата перед семьей.