– Согласитесь, генерал, что в жизни самое важное являлось вам так же неожиданно, без участия вашей воли, как этот ничтожный факт. Почему-то вы стали военным, полюбили, женились, родили таких, а не иных детей, и если вы человек здоровый, от природы веселый и крепкий, вы так и живете; что будет, того не миновать, а я сам по себе.
Генерал поправил лампасы и сел на лавочку, напротив него.
– Насколько я понимаю, молодой человек, вы фаталист. Что же касается детей, у меня их, к сожалению, нет.
«Ну, нет, так и не надо, – сказал про себя Алеша. – Мне-то что?»
Генерал оказался не без идей и продолжал разговор.
– Раз вы фаталист, значит, вы отрицаете, так сказать, борьбу человека с препятствиями. А это ведет к бездеятельности.
Поезд тронулся; Алеша закрыл глаза и почувствовал, что все-таки хорошо бы заснуть.
– В наше время, – говорил генерал, – все признавали долг. Ради долга мы подставляли грудь под пули, – теперь молодежь утверждает, что надо жить как хочется. Отсюда распущенность и фантасмагории, извините меня, фатализм и прочее.
Он рассказывал еще эпизоды из русско-турецкой войны, в подтверждение того, что раньше подчинялись идее долга. Говорил он длинно и утомительно. Сначала Алеша подавал реплики, потом его стало клонить ко сну. «Идея долга, – вертелось у него в голове. – Разве есть долг? Не понимаю что-то. А судьба, правда, есть. Например, крушение или что-нибудь еще там. Ну, все равно». И под мерный говор генерала Алеша, наконец, заснул.
Когда он проснулся, было светло. В окна лепила метель. Генерала не было, и весь он, весь вчерашний разговор показался сном. Алеша встал, пошел умываться. До его станции было еще часа два.
Он приободрился – на него нашло то ровное, спокойно-веселое настроение, какое бывало обыкновенно, – он стал думать о предстоящей езде. Наверно, ему вышлют доху. Он закутается – и продремлет всю дорогу до Жельни, в сумерках ввалится к тетушке, будет греться, есть за чаем горячие баранки с маслом. Ладно! Пожалуй, и неплохо, что поехал.
Поезд, конечно, опоздал, и, когда Алеша усаживался в сани, было около двух. Метель не унялась, напротив – разыгралась. Туманно маячила в ней водокачка, а почты, трактиров – всегдашнего антуража русской станции – совсем не было видно. Основательный человек Федот, в башлыке и рукавицах, полез на козлы.
– Дорога тяжкая, – сказал он, трогая гусевого, – забивает.
Гусевой повел ушами, толкнулся в сторону и резво влег в постромки; серая кобыла в корню тоже взяла – сани покатили.
Вернее сказать, они плыли; снегу было так много, что дорога едва чувствовалась; когда отъехали полверсты, станция, водокачка, строения – все погрузилось в молочную мглу; сани бежали в ней ровно, со слабым шорохом; на ухабах мягко ухали. Алеша знал все это. Не раз приходилось ему ездить так; зиму, лошадей, даже метель он любил с детства. Раздражало немного, что лепит в глаза, нельзя курить; он утешался тем, что запахнулся с головой в доху и стал дремать.
Сколько прошло времени, он не мог бы сказать, но когда приоткрыл доху, было уже полутемно. Ветер усилился. Снег бил в ином направлении.
– Кунеево проехали? – спросил Алеша.
– Проехали, – ответил Федот. – Зыбкова что-то не видно.
Зыбково было на полдороге, и считалось, что проедешь Зыбково – тогда уж почти дома. Но Зыбкова все не было.
– Я так думаю, – сказал Федот, оборачиваясь, – не иначе мы сворот пропустили. Очень дорогу забивает, не видать, – прибавил он, будто оправдываясь.
– Куда-нибудь выйдем, валяй! – крикнул Алеша и запахнулся в доху.
От нечего делать он стал думать о своей жизни, будущем. Как ни старался он представить себе его ясней, ничего не выходило. Он учится в Училище Живописи, но художник ли он? Художник, искусство… Алеша покачал головой. Это серьезное, важное, требующее всего человека. А ему не хотелось ничего отдавать. Нравилось именно брать, и то, как Легко шла его жизнь, было очень ему по сердцу. Какая же его профессия? Никакая, – «милого человека».
Главным образом занимали Алешу женщины. Он не был особенно чувствен, но влюбчив – весьма, и непрочно. Сейчас ему нравилась художница, работавшая с ним в мастерской. Приятна была и Зина, и еще кой-кто из Лизаветиных подруг – он затруднялся даже сказать, кто больше нравился, И ему казалось, что впереди будет еще много славных женских лиц, и на всех хватит его сердца. «Только не нужно никаких драм, историй. Чего там!»
До сих пор он так и делал. Хотя был молод, но уже любил не раз и, отлюбив, уходил спокойно, без терзаний, – иногда умел внушить это и той, с кем был связан. Когда кончится такая жизнь любви, он не знал и думал: придет конец, значит, придет.
Между тем Зыбкова не было. Понемногу выяснилось, что и дороги нет. Как ее потеряли, уследить было трудно, вероятно, сбились на малонатертый проселок, а метель выровняла его с целиной.
Лошади шли шагом; Федот приуныл.
– Эй, – сказал Алеша, зевая, – дядя! Потрогивай.
Федот хлестнул, лошади дернули, на минуту гусевой затоптался, точно не желая идти, но Федот вытянул его длиннейшим кнутом, он вздрогнул, рванул, – и Алеша с Федотом почувствовали, как мягко летят они куда-то вниз.
Лошади старались выкарабкаться, но тонули в снегу. Они попали в овраг.
– Тпру-у… – бормотал смущенный Федот, – тпру-у…
Отпрукивать было поздно; лошади остановились сами; от них валил пар, и вид они имели безнадежный. Слез Федот, вылез Алеша. Потоптались, полазили в снегу: стало ясно, что из оврага с санями не выбраться. Сколько ни бились, ничего не вышло.
– Что ж, – сказал Федот изменившимся голосом, – надо отпрягать.
Алеша был удивлен и немного досадовал. Ехали по-хорошему к тетушке, а тут на вот тебе, какая ерунда. В то, что становилось опасно, он еще не верил. Неприятно было опаздывать.
Из оврага вывели лошадей под уздцы. Когда сели верхом, тронулись, Алеша понял, что дело серьезно. Федота он быстро потерял из виду, и сначала они перекликались, держались вблизи, потом случилось так, что голос Федота послышался справа, Алеша взял туда, и ему казалось, что он едет правильно. Но тут донесся окрик с другой стороны. Алеша изо всех сил закричал: «Гоп-го-оп!», но в ответ ничего не услышал. Тогда он опустил поводья, перестал соображать и предоставил лошади идти куда вздумается. «Может, и вывезет», – подумал он. Ему пока не было холодно, но чувствовал он себя странно. Он ничего не видел, и слышал только вой ветра. Минутами казалось, – да жив ли он, правда ли, что едет на лошади в этом бездонном мраке? Или это тоже часть сна, как поезд, разговор с генералом? Но генерал припомнился особенно живо. Снова, как тогда в вагоне, захотелось дремать, и послышались слова: «Так вы, молодой человек, отрицаете идею долга?» Алеша тряхнул головой и мысленно послал генерала к черту.
Он опять стал подстегивать коня, и то ему казалось, что сейчас деревня, что уж собаки лают, то нападала лютая тоска. Он старался отгонять ее опереточными напевами.
Через два часа он убедился, что положение его безнадежно. Лошадь стала, увязая по брюхо; двинуть ее дальше не было возможности. Метель не унималась: как прежде, кругом был мрак, снег, и выл ветер. «Что ж такое, – подумал Алеша, и спина его похолодела, – стало быть…» Он слез, попробовал идти, но мешала доха. Он снял ее, побрел в одном пальто – доху набросил через плечо.
«Ничего, – говорил он себе, – вперед, ничего». Он вздохнул, вспомнил о Лизавете, о художнице, о всех милых московских женщинах, которые любили бы его, если б он продолжал жить, – вздохнул, как о навсегда ушедшем, и около громадного сугроба, одолеть который, он чувствовал, не в состоянии, Алеша сел. «Напрасно вы думаете, ваше превосходительство, – сказал он про себя с улыбкой, – что мы не мужественны, раз у нас нет идеи долга. Мы веселые люди, но мы не трусы-с». И Алеша засмеялся странным смехом, удивившим его самого.
Он завернулся в доху и решил ждать; а там видно будет.
XX
Три дня спустя Алеша в жару лежал у тетушки Аглаи Михайловны. Он не отморозил себе ничего, но простудился. Оказалось, что сугроб, у которого он уткнулся в снег, – была рига, и плутали они на пространстве двух верст, между деревнями. Федот выехал более удачно, Алешу же нашел мужик, выбравшийся до свету на гумно молотить овес.
Аглая Михайловна была потрясена. Она не спала всю ночь, поставила свечи перед старинной иконой Нерукотворного Спаса, позвала двух докторов, влила в Алешу чайник малины и укутала шубами. Первую ночь он спал плохо: преследовали кошмары, он бредил метелью, ветром, стонал и охал. Но, видимо, тетушкины средства помогли: утром он проснулся покойней, умылся, и ему захотелось есть.
– Анисья, – сказала тетушка, – кофе барину, да разогрей бараночек, да лепешки, верно, готовы. Подай сюда.
В комнате топилась печь: пахло дымком растолок, за окном синел яркий день. Алеша приподнялся, взглянул на разрисованные морозом стекла, увидел березы, окутанные туманом инея, солнце, – и глубокая, светлая радость залила его. Жизнь, жизнь! Молодость, любовь, счастье! Голова Алеши закружилась.