Роман и Аркадий в изумлении уставились на меня. Не подумали ли они, что я от радости спятил с ума?
4. На меловой горе
Наша аудитория на одну треть пустует: вместо тридцати человек приняли лишь девятнадцать. Говорили, что попечитель учебного округа сделал директору строгое внушение за недобор. Из Харькова директор вернулся расстроенный. Приоткрыв дверь в аудиторию, он повел взглядом по пустующим скамьям и со вздохом ушел.
Итак, из ста шестидесяти шести претендентов пробились только девятнадцать, и в их числе — я. Усевшись в аудитории на переднюю скамью, я подумал, не сон ли это.
Вошел Иван Дмитриевич, наш маленький, серенький, похожий на гнома, математик. Вот оно, начало.
Но начало оказалось весьма необычное.
Иван Дмитриевич подошел к одному из нас, постоял, подумал и, прошептав его фамилию, перевел взгляд на другого. Всмотрелся, поморщил лоб, отошел на шаг назад, прищурился, опять приблизился и прошептал фамилию второго. Так он продвигался все дальше и дальше. И вот остался последний из нас, с очень ординарной внешностью. Иван Дмитриевич стоял перед ним и шевелил косматыми бровями. Отошел, погулял между кафедрой и столами и опять воззрился на него. Бедняга под этим взглядом то краснел, то бледнел. Даже пот у него выступил на лбу. И только перед самым звонком Иван Дмитриевич наконец прошептал с видимым облегчением:
— Михеев.
— Михеев и есть, — отозвался тот с неменьшим облегчением.
— Вот! — заключил Иван Дмитриевич свое первое занятие с нами. — В тот день, когда я не смогу вспомнить фамилию хоть одного из тех, кого экзаменовал, я подам в отставку.
Мы вышли из аудитории ошеломленные.
Старшекурсники нам объявили: Иван Дмитриевич, как оспы, боится, что со старостью у него начнет сдавать память, и тренирует ее всякими способами.
Бородатый третьекурсник Воскресенский, тот самый, который предсказывал мне провал, сказал:
— Ни черта у него не выйдет. Против законов физиологии не попрешь. Настанет время — он даже свою собственную фамилию забудет.
Следующий час первого дня занятий был отведен истории.
Вошел Александр Петрович, худой, длинноногий, узловатый, шагнул на кафедру и без предисловий рассказал нам хрипловатым баском об утре человека со «свободной волей». Один человек вышел из дому, чтобы погулять по утренней прохладе. Он ходил по главной улице и рассуждал: «Могу ли я сейчас пройти без всякой надобности до самых окраинных переулков, где грязь по щиколотки и воют собаки? Да, могу. Это зависит исключительно от моей воли. Могу ли я, не предупредив жену, пешком отправиться сейчас без цели в соседний город и побыть там денька два-три? Могу, конечно. А могу ли я, выйдя из города, идти все дальше и дальше и никогда больше сюда не возвращаться? Поскольку я хозяин своим поступкам, безусловно, могу. Но с меня достаточно сознания, что я волен поступить, как хочу, и пойду я сейчас не куда-нибудь, а домой — завтракать и пить чай с женой».
Александр Петрович обвел аудиторию пытливым взглядом, будто проверил, дошел ли до нас смысл рассказа, и, отчетливо выговаривая каждое слово, прочел:
Если бы капля дождеваяДумала, как ты,В час урочный выпадаяС неба высоты,И она бы говорила:«Не бессмысленная силаУправляет мной -По своей свободной волеЯ на жаждущее полеПадаю росой».
Так образно начал свою лекцию наш историк о причинной обусловленности человеческой воли, человеческого поведения и явлений общественной жизни.
Я записывал жадно и, увы, еще очень неумело.
Так же старательно записывал я и первую лекцию нашего «превосходительного» директора Кирилла Всеволодовича Батюшкова, читавшего курс психологии. Наука эта была для меня новой, и лекцию я слушал с большим интересом.
Меня, к тому времени уже абсолютно неверующего, заинтересовала даже лекция по богсловию молодого священника Боровского, недавно окончившего Киевскую духовную академию: «Ветхий завет» с его нелепыми противоречивыми рассказами он назвал просто книгой легенд.
Зато лекция Ферапонта Никифоровича, читавшего в институте и физическую географию и ботанику, меня очень смутила. Без пауз, без интонаций сыплет и сыплет слова. Фразы цепляются одна за другую, внешне будто вытекая одна из другой. Тут бы, казалось, только успевай записывать. Но проходит пять минут, десять, полчаса, а в голове у меня не возникает ни одной мысли. Это было удивительно, даже страшно: слышу знакомые слова и понять ничего не могу. Неужели я не дорос до того, чтобы слушать научные лекции?
В этом состоянии раздвоенности — радости, что «приобщился» наконец к высоким наукам, и мучительного сомнения, сумею ли одолеть их, — я и вернулся из института на квартиру. Роман и Аркадий уже сидели за столом. В ознаменование первого дня занятий Антонина Феофиловна приготовила праздничный обед. Ждали только меня. Я сел угрюмый. Есть не хотелось. Поковырял котлету и отодвинул тарелку. Глаза мои были опущены к столу, но все время я чувствовал на себе внимательный взгляд Романа. Наконец он спросил:
— Что-нибудь случилось?
— Да, — вздохнул я. — Кажется, придется бросить институт и ехать домой.
— Почему?
— Видно, не по мне науки. Целый час слушал лекцию Ферапонта по ботанике — и ничего не понял. Абсолютно ничего.
Тут будто взорвалось что-то в комнате — так грохнул хохотом Аркадий. Смеялся и Роман. Я обиженно смотрел то на одного, то на другого.
— А как остальные? Поняли? — продолжая смеяться, спросил Роман.
— Я их не спрашивал.
— Напрасно. Хотел бы я увидеть хоть одного, кто бы понимал лекции Ферапонта.
— Так, значит…
— Вот именно, — не дал мне договорить Роман. — Понимает ли он сам, что читает, — вот проклятый вопрос!
— Как же быть? Что же делать?
— Что делать? Решай на лекциях по ботанике задачи по алгебре или приводи в порядок записи по истории. Вот Аркадий, например, уже третий год ходит на его лекции с «Рокамболем» под мышкой.
— А как же! Самое интересное времяпрепровождение- это его лекции, — весело отозвался Аркадий. — Я так зачитывался «Похождениями Рокамболя», что на экзамене по ботанике даже машинально назвал какую-то травку Понсоном дю Террайлем. Ничего, Ферапонт проглотил.
Роман укоризненно посмотрел, будто говоря: «Ври, да знай же меру». Видимо, Аркадию этот взгляд был хорошо знаком: он обиженно засопел и отвернулся.
— А как другие лекции? — спросил Роман.
Я с увлечением принялся рассказывать о своих впечатлениях.
— Даже поп у вас передовой! Ведь православная церковь учит, что вся Библия написана «по внушению бога», а он «Ветхий завет» прямо назвал книгой легенд.
Слушая мои излияния, Аркадий фыркал, Роман же смотрел на меня серьезно и озабоченно. Когда все встали из-за стола, он сказал:
— Пойдем-ка, Дмитрий, погуляем. Свежий воздух — лучшее противоядие при крайних увлечениях. Пойдем поищем Донец.
— А его искать надо? — удивился я.
— Да, искать. В эту пору он здесь пересыхает. В прошлом году Аркадий влюбился в одну гимназистку. Но… ей нравился другой. Аркадий затосковал. И все напевал: «Бросьте-киньте меня в Волгу-матушку, утопите вы в ней грусть-тоску мою». А как его утопишь, если Волга далеко? Вот мы и предложили: «Пойдем к Донцу, там утопим». — «Ладно, говорит, согласен, но я предварительно сам туда схожу, так сказать, обследую». Обследовал-обследовал, вернулся и говорит: «В Донец так в Донец. Пошли: топите». Мы повели его за город, шарили, шарили, но так Донца и не нашли: высох. Хотели в пруду утопить, но он воспротивился, говорит, что кончать жизнь в таком заплесневелом паршивеньком прудике — ниже его достоинства. А осенью, когда Донец опять появился, Аркадий был уже влюблен в билетершу из кинематографа «Одеон».
— Сплошное вранье, — сказал Аркадий. — Не в билетершу, а в жену уездного предводителя дворянства, урожденную графиню Бриль. Она мне даже серебряный с графской короной прибор для свечей подарила.
— Помню, помню. Вот он стоит, — показал Роман на погнутый и позеленевший от старости медный подсвечник.
Мы с Романом отправились за город. Приехал я в Градобельск ночью и с тех пор видел только дома, церкви да деревья. Теперь я впервые увидел, что же его окружает. А окружают его меловые горы. Куда ни посмотришь, всюду они возвышаются побуревшими скучными массивами. И только там, где идет разработка и где стоят вереницы подвод с напудренными лошадьми, глаза слепит чистейшая меловая белизна.