Только одно хотел еще узнать Андрей, прежде чем вернуть времени его естественный ход — судьбу России и Израиля. Но во взбитом фарше воспоминаний не было ни Москвы (Акахира никогда не был в бывшей российской столице, знал лишь, что генерал— губернатором служит там его родной дядя по отцовской, естественно, линии — сам господин Ярумота), ни даже Израиля, хотя Акахира охранял город, когда-то называвшийся Назаретом, потом покинутый, впоследствии заселенный вновь и перестроенный до основания, а затем покинутый вновь после того, как китайцы (а ведь этого следовало ожидать, неужели генштаб не предвидел такую возможность?) взорвали в стратосфере нейтронный заряд, уничтожив Третий экспедиционный корпус до последнего человека.
Когда до взрыва оставалось три микросекунды, Андрей бросил, наконец, попытки понять более того, что понимал сам Акахира, который, по сути, не понимал в жизни решительно ничего, кроме воинского устава, да и тот не столько понимал, сколько знал.
За две микросекунды до взрыва Андрей вынырнул из оставленного им тела в сфирот, где материальность Земли воспринималась всего лишь непрочным натяжением идей. Он сразу же услышал — на всех уровнях восприятия — рассерженные, раздраженные, ласковые, ищущие, зовущие голоса матери, отца, Йосефа, Дины и самого Мессии:
— Андрюша, наконец-то, разве можно так…
— Андрей, не зная броду, не суйся…
— Ты нашелся, слава Создателю…
— Андрюша, где…
— Почему ты не догнал Хаима, Андрей?
Андрей притих, желание рассказать всем об увиденном на Земле мгновенно провалилось в подсознание — как он мог забыть о Хаиме? Он попытался восстановить свой путь, но без вешек времени, в одних только эмоциональных сфирот сделать это не сумел и решил, что лучше не суетиться.
— Возвращайся, — коротко сказала мама.
— Возвращайся, — неожиданно резко приказал отец, и Андрей, скорее от неожиданности, чем по собственному желанию, ослабил противодействие чужой воле и сразу оказался на Саграбале, на холме Стены, и рядом стояли мама с И.Д.К.
— Вы не найдете Хаима без меня, — сказал Андрей, но И.Д.К. лишь взглянул укоризненно, а мама бросила, не глядя:
— Взрослый парень, а делаешь глупости.
Андрей не успел спросить — какую именно его глупость мать имеет в виду: он услышал очень тихий и далекий голос. Не голос, но мысль. Не мысль, а тень ее. Даже не тень, а всего лишь призрак тени. Он не успел определить ни направления, ни даже смысла призыва — это был Хаим, и Хаиму было плохо.
x x x
День клонился к закату, но жара не спадала, даже наоборот — опаленные солнцем камни казались жаровнями, на них было больно глядеть, и он представил себе, каково сейчас стоять на камнях босыми ногами. Бедняги, — подумал он о евреях, толпившихся внизу, за оцеплением. В отличие от римских легионеров, евреи были босы, лица выглядели обожженными, а Павел, спрятавшийся за спинами соплеменников, плакал.
Хаим бросил на ученика недовольный взгляд и покачал головой. Не плакать нужно сейчас, а молиться о спасении. Не о своем спасении, а о спасении народа. Собственная душа лишь тогда спасена будет для жизни вечной, если слово сказанное станет словом понятым.
Павел ощутил взгляд Учителя, но головы не поднял. Не хотел, чтобы Учитель видел его слез. И сам не хотел видеть того, что сделали с Учителем. Не мог этого видеть. Боялся, что не выдержит, привычно забьется в истерическом припадке, и тогда не увидит конца. Почему так важно дождаться конца, он не знал, но таково было последнее слово Учителя, сказанное лично ему, Павлу.
Он так и не успел сообщить Учителю, что Иуда был найден нынче утром повешенным в своей хибаре, и стражники решили, что негодяй удавился, не вынеся мук совести. Павел один среди всей толпы знал правду, но знал также, что не скажет ее никому и никогда. Он мог открыться лишь Учителю, но — поздно. Он знал, что не будет прощен, знал, что нарушил завет, но знал также, что есть и иные заветы, установленные Торой, Учитель не отменял древнего закона, он говорил свое, но разве учил он нарушать заповеди Господни?
Око за око, — сказано так.
Прощай врага своего.
Накажи — и прости.
Он так и сделал.
Взгляд Учителя стал непереносимо жарким, и Павлу ничего не оставалось, как поднять голову и сквозь слезы посмотреть Учителю в глаза. Крест стоял на вершине — прочный, на века. Гвозди, которыми руки Учителя были прибиты к перекладине, лишь выглядели ржавыми — это была кровь. Павел содрогнулся, и спасительные слезы лишили его возможности видеть.
— Перестань плакать! — услышал он голос внутри себя. Учитель, бывало, говорил с учениками так — из души в душу, но это случалось редко, и каждый такой разговор сохранялся не только в памяти, он становился законом Божьим, установлением Господним.
Павел лишь дважды прежде слышал внутри себя голос Учителя. Первый раз это было десять лет назад, когда Учитель проповедовал Истину, а во второй раз Учитель говорил с ним, Павлом, лично и наедине, и видимо, не нашел иного способа убеждения, нежели этот — от головы к голове, от мысли к мысли.
Павел утер слезы и, отведя руками в сторону двух торговцев, глазевших на казнь, будто на представление заезжих комедиантов, выступил вперед. Римлянин повел в его сторону копьем, но не сказал ничего — ему было жарко, а еврей не настолько глуп, чтобы лезть на острый наконечник.
Губы Учителя шевелились, но слов слышно не было, казнь продолжалась много часов, двое осужденных уже умерли, и человек, которого осудили под именем Иисуса Назаретянина, конечно, бредил, лишившись рассудка от боли, крови, жары и оскорблений, которыми его время от времени награждали легионеры, не менее самого осужденного ошалевшие за день от жары и крови.
Висеть, действительно, было неудобно, не больно, конечно, Хаим не любил боли и всегда старался подавить ее сразу, как только она появлялась. Когда его руки и ноги, сначала привязав, начали прибивать гвоздями к дереву, он решил испытать все, что испытывали в тот момент другие осужденные — пройти их путем, быть одним из них. Но первый же удар молотком — долгий, с издевкой — выбил из его души желание быть как все, и Хаим поднялся выше боли, на минуту покинул тело человеческое, чего не позволял себе уже много лет, а когда вернулся, боли не было. Он знал, что ее и не будет больше — до конца, момент которого Хаиму предстояло определить самому.
Днем он еще несколько раз покидал тело — со стороны казалось, что Назаретянин терял сознание — и, выйдя в привычные сфирот разума, взывал к отцу, к матери и ко всем, кто мог бы его услышать. Услышать, придти, а если не придти, то хотя бы указать путь, по которому он сумел бы пройти сам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});