Илья Львович Дворкин
Взгляни на небо
Глава первая
В мутно-зеленой воде болтались арбузные корки. Они лоснились под ленивым солнцем круглыми боками, и глядеть на них было скучно. Володька лежал голым животом на раскаленной, выскобленной добела палубе и жевал черную смолу — вар.
Животу было горячо, и спине тоже было горячо, и голове. Потому что солнце пекло как нанятое. Но перебраться в тень рубки было лень.
Лень затопила кривой щелястый пирс, и застывший дубок, и залив, и наверное, все Каспийское море. Разморенная душная лень.
Володька свесил голову через борт и плевался тягучей слюной. Когда жуешь вар, всегда полон рот слюны.
А тут еще корки плавают — как в них не плюнуть.
А в общем-то, была такая скучища — хоть плачь. Отец все не появлялся. Эх, в холодок бы!
Володька вспомнил глубокий бабушкин погреб. Вот где благодать!
Погреб весь залит устоявшейся резкой прохладой и запахом сухой земли. А на полках стоят запотевшие крынки с молоком. Хлебнешь — и сладко заломит зубы. Вот бы сейчас туда!
Но погреб далеко, а этот чертов Поркатон плоский, как сковородка, и такой же раскаленный. Зной поднимается над ним дрожащими волнами, обволакивает и вгоняет все живое в такое сонное, тягучее безразличие, что кажется, и живых-то в этом Поркатоне нету.
«Один я, наверное, и остался живой, остальные сварились», — подумал Володька.
Он сделал над собой усилие и медленно перевалился через борт.
Теплая и густая, как бульон, вода тяжело раздалась и сомкнулась над ним зеленоватым куполом.
Володька коснулся песчаного, в твердых складочках дна и застыл. «Так вот и буду здесь сидеть. Все время», — подумал он. Поднял глаза.
Солнце ровным слоем разлилось по воде, и поверхность казалась громадным вогнутым зеркалом.
— Вот теперь попробуй, достань меня! — сказал он солнцу и засмеялся.
И сразу же вверх взлетели упругие ртутные пузыри, раскололи зеркало и разбежались стремительными кругами.
На дне было хорошо. Володька пошевелил перед носом легкими пальцами и сложил фигу. Фигу тебе, жара! Достань-ка!
Володька усмехнулся сам над собой — он-то знал, что все эти фокусы — обман. Потому что он уже стал судорожно сглатывать, а это было верным признаком, что воздух кончился и надо срочно подышать.
Володька еще немножко из упрямства посидел, чувствуя, как в висках начинают колотить тугие молоточки, а глаза сами вытаращиваются.
Потом, в последний миг, резко оттолкнулся ногами и вылетел наверх.
Он часто-часто открывал рот — никак не мог надышаться.
Подумаешь — жара! Что такое жара, если пряный воздух врывается в грудь и можно дышать сколько угодно. Вон его сколько — воздуха: полное небо.
Настроение сразу изменилось. Будто Володьке подарили что-то замечательное.
Он заорал и ударил кулаком по воде. Тотчас же над его головой повисла тоненькая бледная радуга.
Он снова заорал, и кто-то радостно ответил ему с берега счастливым заливистым воплем. Володька поглядел на берег и увидел чудо.
Определенно что-то в мире изменилось. Прорвался тугой волшебный мешок — и чудеса посыпались на измученную зноем землю.
На берегу хохотал-заливался изумительный щен. Он был в очках. Представляете? Щен-профессор. Но это был ужасно веселый профессор. У него была улыбка до ушей и тысяча ослепительных зубов. Он ими пускал зайчиков. А еще на нем была самая пушистая шуба на свете и разные уши: одно строгое — торчком, а другое болталось дурашливо и смешливо. Очки были белые — правильной такой формы, с тоненькими оглоблями. Сам черный, только очки белые да кончик восторженного хвоста.
— Ура! — крикнул Володька.
— Ра-ра-ра! — завопил щен и укусил Каспийское море. За самый краешек.
Потом он стал сердито плеваться и во весь голос обругал море: зачем оно такое невкусное, соленое.
Это был на редкость жизнерадостный и нахальный щен.
Володька, как крокодил, выполз на брюхе до половины из воды и сказал:
— Здравствуй, очкарик.
Щен подмигнул ему обоими глазами и отважно ткнул прохладным шершавым носом в шею.
— Тебя как зовут? — спросил Володька. Щен не ответил.
— Ты что это — разговаривать не умеешь? — рассердился Володька.
Щен печально покачал головой.
— Научим, — пообещал Володька и добавил: — А как тебя зовут, я и так знаю. Тебя зовут Филимон. Так? Фи-лимоша.
Щен ликующе взвыл и запрыгал, отрывая от земли сразу четыре лапы, будто они у него были на пружинках.
Потом он посерьезнел, торжественно подошел к Володьке, потерся головой о его щеку и похлопал лапой по плечу.
Но не фамильярно, а ласково. Просто они сразу понравились друг другу и стали друзьями. Бывает ведь так — сразу. С первого взгляда.
Такие вещи случаются только на море. Может быть, на каком-нибудь приличном море, на каком-нибудь там океане, все иначе, но на Каспийском бывает так: то пекло рыжее мохнатое солнце и вода стояла плоская, как в блюдце, то вдруг ни с того ни с сего завыло, закрутило, солнце занавесилось рваной серой тучей, а волны стали бестолково болтаться в разные стороны.
Они не катились ровненькими рядками к берегу, как на всяком нормальном море, а суматошливо плескались, сшибались друг с дружкой, как пьяные, и дубок на них мотался в разные стороны, плясал пробкой, а пассажиры мотались в дубке и кляли все на свете.
В Поркатоне они канючили сладкими подхалимскими голосами, просили «товарища доброго капитана взять с собой в Ленкорань трудящееся крестьянство, потому как там базар», а дубок все равно идет пустым.
И отец сжалился.
А когда приперло, честили отца на чем свет стоит, будто он их насильно посадил в дубок, и требовали «вертать обратно».
Но Володька только усмехался. Не такой отец человек, чтоб «вертать обратно».
Особенно одна разорялась. Такая здоровенная женщина с багровым лицом и маленькими заплывшими глазками.
Она сидела на своих полосатых мешках и выкрикивала бессмысленные злобные слова.
А когда ее окатило волной и десяток ее цветастых юбок, надетых одна на другую, облепили толстые ноги в смазанных сапогах, она совсем взбесилась. Рот ее не закрывался. Он стал похож на напряженную синюю букву О, а глазки зарылись в лоснящиеся щеки.
Хорошо еще, что ветер расшвыривал этот гвалт, а то можно было бы оглохнуть.
Филимон болезненно морщился и отворачивался.
Ему было плохо. Он укачался.
Очень жалко Володьке было пса. Он взял его на руки и увидел, что у Филимона дрожат глаза.
Володьке показалось, что щенок смотрит на него с укором: зачем, мол, потащил меня с твердой надежной земли в это непонятное и страшное место, где все качается и кружится голова?
— Ты жалеешь, что пошел со мной? — спросил Володька. Щен слабо вильнул хвостом и покачал головой. Он даже попытался улыбнуться, но у него ничего не вышло. Трудно улыбаться собаке, если ей плохо.
— Ах ты, Филимон мой, Филимоша, никудышный ты моряк.
Володька погладил его и положил на палубу рядом с теплым кожухом движка. Движок тарахтел дребезжащим стариковским голосом, и Филимон сначала испугался, запрядал ушами. Но потом сообразил, что эта рычащая штуковина не злая и даже полезная — греет и заслоняет от надоедливых брызг. Он полежал немного, согрелся и перестал дрожать.
На волны он старался не глядеть, потому что глядеть на них было страшно — они были желтые и лохматые, как большие дворняги, и шипели белой пеной.
Филимон положил пушистую морду между лап и зажмурился.
Он подумал о Володьке — ласковом, добром человеке — и преданно помахал хвостом.
Никто этого не видел. Но Филимону и не надо было, чтоб кто-нибудь это видел, потому что он махал не напоказ, а от души.
Просто ему очень нравился его новый друг.
С таким другом жить было веселее и лучше.
Но вдруг случилось что-то непонятное и жуткое.
Откуда-то к горлу подкатил плотный, горячий ком и застрял там. Филимон попробовал вздохнуть и не смог. Ему стало совсем плохо. Филимон растерялся и зачем-то побежал вперед. С перепугу.
Он не понимал, что с ним происходит, и боялся, и ему хотелось спрятаться.
Он неловко бежал на разъезжающихся неверных лапах, почти ослеп от страха и глядел как бы внутрь, в самого себя, разглядывал, что это в нем такое делается.
Потому и не заметил, как налетел на полосатые мешки. А на мешках ему вдруг сделалось нехорошо — и он испачкал эти самые окаянные мешки.
Ему сразу же стало легче, он жадно глотнул прохладный вкусный воздух и опомнился.
И тут раздался такой пронзительный, ни на что не похожий ор, что Филимон застыл на месте. Ему бы бежать, спасаться, а он стоял и оглядывался — хотел понять, что случилось.
А когда понял, было уже поздно.
Руки костяными клешнями вцепились в него, смяли в горсти пушистую мягкую шерсть вместе с кожей и швырнули в воду.