Президент Салона назвал открытия выставок в период оккупации «Сопротивлением». Как легко, оказывается, передернуть карту и откровенный коллаборационизм назвать «Сопротивлением» — «La Resistance». Сопротивление непременно было бы подавлено гестапо, а вот коллаборационизм всячески приветствовался. Французы и не скрывают коллаборационизма многих видных деятелей своей культуры. Празднование столетия знаменитого Салона…, но об этом я расскажу позже.
Сейчас я должна вернуться в Кишинев, на этот раз в Кишинев 1941 года. Паника и до сдачи города немцам остаются считанные дни, мост-переправа через Днестр взорван, но еще можно втиснуться в переполненный вагон эшелона, отбывающего в глубь страны — поезда попадали под воздушный обстрел —, еще можно поймать машину и выбраться из города, назавтра нанять телегу, запряженную волами, — большая удача. Волна беженцев двинулась на восток и на юго-восток, используя любые средства передвижения, включая собственные ноги. Воловьи упряжки тащились медленно, не быстрее пешеходов, и, проделав иногда немалый путь, — некоторые добирались до Ростова — оказывались проглоченными линией фронта, дышавшей им в спину. В 1943 году в Москве отец начнет работать над монументальным полотном «Проклятие», изобразив трагедию тех дней. Картина выставлена сегодня в постоянной экспозиции Национального художественного музея Молдовы и составляет посмертное признание художника. Ее уменьшенные копии преподносились особо важным гостям Молдавии, и при музее трудился копеист, непревзойденный мастер по «Проклятию» Гамбурда. Но художник ничего этого тогда не знает, ему предстоит два года воевать, потом (о, счастье!) вместе с женой его приглашает в Москву находившееся в столице молдавское правительство. Мама напишет там свою лучшую серию гуашей — виды Москвы военного времени с высоты птичьего полета. Супруги обласканы и отцу даже простили учебу в Бельгии, успех в Бухаресте и космополитизм, и, прежде всего, особый облик — отметину европейского интеллигента, и нельзя предположить, что через 9 лет после окончания войны художник погибнет: откажется от предложенной властями игры и наложит на себя руки и маму, любившую его, затянет за собой в смерть. Это мне, сидящей за компьютером в июле 2007 года в обратной временной перспективе видна последовательность событий их жизни, иногда видна так четко, что кажется, я вот-вот пойму что к чему. Но это только иллюзия, я выстраиваю всего лишь литературную версию.
Где же в суматохе того дня я оставила моего героя? Сейчас он забирается в кузов попутного грузовика, едущего в сторону Ниморен, чтобы увести оттуда родителей. Но стоит глянуть на «Портрет матери художника», чтобы понять: напрасно. Незадолго до гибели своих родителей он угадал и запечатлел в рисунке ее знание конца.
Грузовик не доезжает до Ниморен и последние километры отец, худой горбоносый еврей, влюбленный в эту землю, идет пешком через поля и виноградники в мареве сумасшедшего аромата бессарабского лета. Он останавливается передохнуть в тени орехового дерева, огромного — стадо овец укрылось под ним от полуденного солнца — и любуется пластичной позой пастушка и белым палевым цветом его рубахи, через которую бьет солнце так, что пастушок оказывается весь в ореоле света. Крестьяне, потупив как обычно взгляд, здороваются с идущим: «буна зиуа», и, наконец — их виноградники, дом еще не виден, но уже кто-то из крестьянских детей бежит предупредить о его приезде.
— Собирайся, мама, скорее, возьми самое необходимое! Где папа? Кишинев бомбят. Немцы будут здесь через…
— Как хорошо, что ты приехал, Моня. Хаим с рассвета на винограднике, к обеду вернется. В этом году будет хороший урожай, и все оттого, что он не послушал тебя с этими твоими новыми методами прививки лозы. Зачем рискованные новые, когда есть проверенные старые. Ты пообедаешь с нами, сынок, как я рада. С субботы осталась рыба, молдаване наудили в нашем пруду, ты знаешь, Хаим разрешает, так они наудили для себя и для нас, я сварю мамалыжку, смотри какая сметана, заглядение, и молодой чеснок. Илянка живо спустится в погреб за простоквашей.
— Какая простокваша? Война, мама! Ты что не слышала о вероломном нападении Гитлера на Советский Союз?!
— Всего год, как зашли Советы, а ты уже разговариваешь совсем как они. Они что, заказали у тебя картину? Так я и знала, что нет. Когда отец дал тебе денег, чтобы ты поехал в Бельгию и выучился на инженера, что ты сделал? Ты поступил там в свою Брюссельскую Академию художеств и выучился на художника.
— Собирайся, ты слышишь, не мешкай!
— Он приехал, чтобы кричать на родную мать!
— Румыны будут здесь…
— Так я скажу румынам «давно не виделись». Отец ни на день не может отлучиться, каждую лозу надо обласкать, иначе она тебе отомстит. Виноградник как малое дитя, за ним глаз да глаз нужен и за работниками тоже.
— Это неважно сейчас. Надо запрячь волов.
— Это важнее всего. Земля… А волы в работе…Хаим не позволит.
— Вы не можете оставаться. Женечка и ее родители ждут вас, мы едем…
— Куда?
— Ты спрашиваешь «куда», это уже лучше.
— Я спрашиваю «куда», потому что — никуда.
— Мама, сядь, я не кричу, послушай, это — пикуах нефеш.[1] Не хочешь думать о себе, подумай об отце. Ты знаешь, что немцы и румыны делают с евреями?!
— Тоже мне ребе! Вспомнил пикуах нефеш! Было бы лучше, если бы ты стал раввином. Нашел себе еврейскую профессию — художник! Вот так взять и уехать? А табак что, сам будет сушиться, а если он пересохнет, не дай Бог, что тогда? А жалование работникам? Когда живешь среди сплошных молдаван надо быть очень честным и надо ходить на их свадьбы, правда есть там почти ничего нельзя, даже в голубцы они крошат свинину.
Флорика ткет для нас ковер, я вместе с крестьянками красила шерсть отварами из кукурузных початков, луковой шелухи и кожуры дуба. Это коричневые цвета, а голубую и алую краску мы купили в городе. Флорика выткет в нижнем углу фигурки хозяина и хозяйки, это — мы с Хаимом.
Ковер…
— Вот видишь, мама, и ты тоже — художник.
— Ковер — это очень важная вещь, он греет дом и душу. Зачем нужны твои картины? Ковер все равно красивее их, потому что в нем есть радость, а в твоих картинах — нет.
— В этом ты наверно права, мама. Так заплати ей за ковер и собирайся в дорогу?
— Он же не закончен. Это что, как с твоими картинами только наоборот? Когда у тебя что-то купили наконец с выставки в Бухаресте, ты картины отдал, а денег получить не успел. Ты, конечно, не виноват, Советы зашли в Бессарабию без церемоний, и вы с женой могли застрять в Бухаресте. Хотя другой на твоем месте… Да, сестра Флорики Ленуца осенью справляет свадьбу, почему ты не спрашиваешь, за кого она выходит. Мы приглашены и ты с женой тоже. Их семеро детей в семье, вас у меня тоже было семеро, а подняли мы с Хаимом только троих. Оставить могилки… В газете, в той, из Бухареста, тебя называют «певцом бессарабского крестьянства», певцом, но ведь у тебя нет ни голоса ни слуха, это у Абрашечки был голос, когда он плакал в колыбельке, все соседи говорили: «ничего себе голосок у вашего ребенка». Если бы он выжил в той проклятой эпидемии, он бы выучился на инженера. На свадьбу не вздумай дарить им портрет, не позорь нас, ну тот, ты писал портрет их матери и все время называл ее «Мадонной». Где ты только набрался этих гойских слов?
Таким или иным был их последний разговор, откуда мне знать, ведь это было задолго до моего рождения, но даже если бы мне довелось его услышать, я бы все равно ничего не поняла — они говорили на идише. Семейные обиды, пережившие обидчиков, реплики, не предназначенные для моих детских ушей, старые письма и новые догадки послужили материалом, из которого лепилась эта сцена. Может быть все было по иному. Бабушка послала за мужем. Дед, бородатый, библейской внешности крепкий мужчина, лицо, шея и руки до локтей покрыты сероватым молдавским загаром, в отвороте рубахи видна белая кожа, ничего не стал объяснять сыну. Многие годы тяжелого физического труда бок о бок с крестьянами сделали его немногословным и замкнутым. Бабушка была сурова, как всегда полна горечи и не нашла ласковых слов для прощания. В одном я уверена, она смотрела вслед сыну хорошо знакомым мне взглядом.
Первое время их прятали крестьяне, потом кому-то приглянулся дом и на них донесли. К тому времени евреев в округе уже не осталось, и транспорта специально для двух стариков полицаи не стали вызывать. Стояла осень. Из всех подворотен текли ручьи свежеотжатого виноградного сока, слышался глухой спотыкающийся барабанный бой и высокие голоса скрипок — совсем рядом третий день гуляла свадьба. Их вывели на окраину села и расстреляли у дороги при единственном свидетеле. Им был деревянный Иисус Христос, пригвожденный к высокому кресту, орудию его казни.
Ничего никому не досталось. Дом сгорел, колхоз выкорчевал дедовские капризные европейские сорта винограда, — они не вписывались в общий массив и за годы войны совсем захирели, и запретил ловить рыбу в пруду. Только портрет, который упомянула бабушка, выжил и находится в собрании Государственной Третьяковской Галереи под названием «Крестьянка». Нашла я его в пригороде Хайфы в одной румынской семье, где портрет продержали за шкафом в пыли более полу-века.