стал ее пережевывать, сначала со страхом, а потом с отвращением, потому что она оказалась более склизкой, чем я думал, и в конце концов проговорил, широко вытаращив глаза:
– Она и вправду со вкусом моря!
– Пальчики оближешь, правда?
– Нисколечко не правда! – ответил я на бегу, только и желая побыстрее запить ее оранжадом из своего стакана.
Все трое рассмеялись и стали доедать оставшиеся на блюде устрицы, а я в это время с аппетитом уплетал жареные креветки, обсасывая их головы «со знанием дела», как учил меня сеньор Роберт.
У дедушки и бабушки Мойсеса дома пахло морем, и еда там была тоже со вкусом моря, а у моих дедушки и бабушки дома пахло дровами, пылающими в печке, и еда там была с привкусом дымка.
Тик-так
Прошло несколько недель, и теперь Мойсес приехал на пару дней к моим дедушке с бабушкой в Вилаверд.
– Как тут шумно! – Не успев войти, он зажал уши и начал разглядывать дедушкину коллекцию старинных часов на стенах. – Которые из них правильно идут?
Дедушка рассмеялся и повел нас в мастерскую. Там мы просидели до тех пор, пока бабушка не позвала нас к столу. Мы увидели, из чего состоят многие из старинных часов, хранящихся у деда в витрине. Он показал нам даже старые часы с кукушкой, которые сосед по поселку принес ему починить, да так никогда за ними и не вернулся.
– Наверное, они мешали ему спать, и он хотел от них избавиться! – И мы долго смеялись втроем.
Однако на следующее утро Мойсесу стало вовсе не до смеха. Вид у него был, по словам дедушки, «как на похоронах». Такой, что смотреть было страшно.
– Что с тобой, малыш?
Бабушка усадила его на стул у печки, на котором, говорят, до самой смерти сидела моя прабабушка. Я на него никогда не сажусь, мне кажется, это было бы словно залезть к ней на колени, а по бабушкиным рассказам, она была большая злюка.
– Мне кажется, я ни минуты не спал. Тиканье ночью еще слышнее, часы смелее перекликаются, заводят разговоры, выдумывают новые ритмы и песни… Они меня совсем перепугали!
Дедушка расхохотался, а бабушка пихнула его локтем в бок. Такое бывает и с папой, когда мы остаемся ночевать в Вилаверде. С утра у него синяки под глазами, голос глуше обычного, и весь день он чем-нибудь да недоволен, что ему совершенно несвойственно.
У Мойсеса синяков под глазами не было, они у него скорее распухли, и голос у него был такой же, как всегда, только немного тише. Дедушка погладил его по голове, все еще взъерошенной, и успокоил:
– После завтрака пойдем на участок, и ты там выспишься как следует под миндальным деревом. Все как рукой снимет!
Дедушкина вера в деревья неколебима.
Участок
Миндальное дерево Мойсеса. На участке у дедушки с бабушкой растет миндаль, с того дня ставший деревом Мойсеса, потому что он так славно под ним выспался, даже храпел. Но для начала мне пришлось растолковать ему, что это за участок.
– Какой участок? Участок чего?
– Земли или поля, это что-то вроде сада.
– Но ведь твои бабушка и дедушка живут в центре поселка, на маленькой площади с цементным покрытием!
– До этого участка полчаса ходьбы, он на окраине Вилаверда.
– Так выходит, они еще и крестьяне?
– Нет-нет, земля принадлежала моему прадеду и прабабушке: они-то и вправду были крестьянами и выращивали миндаль, фундук, яблоки и персики. Бабушка – портниха, а дед ты и сам знаешь, чем занимается, так ведь?
– Даже и не напоминай!
– Сейчас на участке, кроме нескольких миндальных деревьев, осталась только одна смоковница, а еще там растет картошка, помидоры и латук, и бабушка с дедушкой говорят, что приходят сюда отдохнуть и поразмять ноги.
– Да уж, было бы желание… а жарища-то здесь какая! – сказал он, зажмурив глаза от палящего солнца и почти в полусне, укладываясь в тени миндального дерева, которое вскоре назовет своим.
Пока Мойсес спал, мы с дедушкой дерево за деревом перебирали в памяти семейную историю.
– А как же твоя верба, дедушка? Где именно она росла?
– У нас на площади.
– На маленькой площади? Но она же цементная!
– Зацементировали ее тогда, когда вербы уже не было. Я тебе когда-нибудь об этом расскажу.
Палящее солнце
– Приготовились?
Папа всегда так говорит, когда глушит мотор, припарковавшись на главной площади. А мама ворчит себе под нос и говорит: тоже мне, неженка из большого города, выходит из машины и набирает столько воздуха, что кажется, когда-нибудь она надуется, как шарик, и улетит.
– Не забудьте, до дома Колбасницы в тенечке нигде не спрячешься!
На ходу закрывая машину с брелка, папа мчится к первому подъезду на улице, ведущей к дому дедушки, и скрывается в тени балкона.
А мама, наоборот, шагает не спеша, останавливается, снова дышит полной грудью, будто ей впервые дали надышаться, и говорит, что нежится на солнышке.
Я всегда пытаюсь ей подражать, но в конце концов не выдерживаю и сломя голову несусь к дому Колбасницы.
Мойсес прав, жара в Вилаверде неумолимая, но маму, родившуюся там, должно быть, и правда ласкает это знойное солнце, ведь в его лучах она становится нежнее, мягче, розовее, она даже двигается медленнее, и все это ей так к лицу, что если чуть-чуть прищуриться, глядя на нее из-под балкона Колбасницы, мне почти удается увидеть ее такой, какой она была в детстве, и я хочу, чтобы она бегала и прыгала, чтобы голосок у нее был тоненький, а колени в царапинах, мне так этого хочется, что когда-нибудь мое желание сбудется, даже если чудо продлится всего несколько секунд.
У колбасницы
Колбасницу так зовут потому, что она делает лонганисы[7], похожие на барселонские бутифарры, только еще вкуснее. Услышав это прозвище, Мойсес перепугался, а увидев сеньору Манелу, Колбасницу, чуть было не бросился бежать.
Сеньора Манела всегда ходит в черном. Мама говорит, что она носит траур по своему покойному мужу, который умер больше тридцати лет назад. А еще у нее есть болезнь зрения: повышенная чувствительность к яркому свету – и это-то в Вилаверде, где солнце палит так нещадно! – и поэтому на носу у нее всегда огромные, чрезвычайно темные очки, за которыми ее глаз совсем не видно. Передвигается она с клюкой, которая тридцать лет тому назад, должно быть, была веткой дерева, а волосы у нее собраны в седой пучок, такой жидкий и приплюснутый, что