— Киндзо, — нерешительно позвал я. Взял его за руку, потянул — и Киндзо без звука завалился набок. Правого глаза у него не было: вместо него пол-лица занимала жуткая рваная рана, казавшаяся черной в рыжих всполохах…
Я выпрямился. И встретил одного из нападавших — простейшим приемом, броском через бедро. И добил его еще в полете — ребром ладони в горло, на тренировках этот удар нам проводить строго запрещалось, а тут — откуда что взялось. Потом я стоял над скрючившимся на земле другом. Стоял — и не давал врагам приблизиться…
Мы победили. Наступил момент, когда бандиты дрогнули. Отступили к воротам, а потом и вовсе кинулись наутек. И только тогда с улицы раздались свистки полицейских. Наверняка они не торопились нарочно: ждали, пока молодчики намнут нам бока и подожгут семинарию.
Киндзо пролежал в больнице полных два месяца, но глаз так и не удалось спасти. Врач надел моему другу глухую черную повязку — в ней тот стал похож на адмирала Нельсона, которого я видел в книжке у отца Николая. Я навещал друга каждый день. Однажды он спросил меня:
— Скажи, я хороший христианин?
— Конечно, — уверенно ответил я. — Отец Николай часто ставит тебя другим в пример…
— Так вот знай: если бы те, из «Таиро-Доси-Кай», снова пришли… Я бы дрался. И не раздумывал особо.
— Но ведь ты же японец, — заметил я. — Неужели ты дрался бы против своих?
— Они мне не свои, — жестко сказал Киндзо. Посмотрел на меня, и его единственный здоровый глаз сверкнул вдруг лукавой искоркой. — А ведь ты спас мне жизнь. И значит, ты у меня в долгу.
Я уже не раз слышал эту восточную мудрость, поэтому не удивился. В самом деле: раз я спас кого-то от смерти или бесчестия, то я за него в ответе — иначе и спасать не стоило.
— И что я должен сделать?
— Я решил просить отца Николая, чтобы он направил меня в университет Кодокан. И хочу, чтобы ты поступил туда вместе со мной.
Некоторое время я молчал, понятия не имея, что ответить. Этот университет был основан самим отцом-родоначальником дзюдо великим Дзигиро Кано, и попасть туда мечтали многие отпрыски знатных самурайских родов. Многие хотели бы, да немногие могли. Ибо туда принимали не просто достойных, а самых достойных. И ни связи, ни деньги роли тут не играли. И уж вовсе неслыханным было, чтобы на обучение попал хотя бы один иностранец. Или калека, слепой на один глаз.
— Слушай, ты не сердись, — нерешительно начал я, — но, понимаешь ли, нас вряд ли примут…
И тут увидел лицо Киндзо, изможденное долгой болезнью. Глаза его блестели, губы были плотно сжаты, и от всего облика веяло такой волей и верой, что я смущенно отвел взгляд. И пробормотал:
— Нет, ну я же только о себе. Ты другое дело…
Нас приняли.
Наверно, я никогда не узнаю, скольких трудов стоило Киндзо уговорить Владыку дать нам рекомендательные письма к руководителю Кодокана. И почему нас — только нас двоих из всех семинаристов — допустили до вступительных экзаменов.
Предметов, по которым нас испытывали, было великое множество — начиная с истории Японии и буддистских коанов и заканчивая самым главным экзаменом в зале для занятий боевыми искусствами. Зал был воистину огромен и величественен. Мы скромно заняли свои местау кромки татами. Сбоку расположились старшие ученики. Мы, каждый из абитуриентов, должны были бороться с ними по очереди, без перерыва. Понятно, победы от нас никто не ждал, но победить и не требовалось: нужно было только продержаться до конца.
Я продержался. Не знаю, каким образом: я атаковал — и тут же оказывался на полу, меня швыряли безжалостно и довольно болезненно. Я глотал слезы и повторял про себя только одно: подниматься.
А потом прозвучал гонг. Каким же волшебным звуком он мне показался…
Киндзо, наблюдавший за экзаменом (свои схватки он провел раньше и тоже выстоял до конца), утверждал, будто я сильно шатался, уходя с татами, и вид у меня был такой, что краше в гроб кладут. Что ж, пусть так.
Когда Старший Наставник произнес мое имя, я не смог подняться на ноги. Я совершенно не чувствовал их. Увидев это, он сам подошел ко мне. И повязал мое кимоно белоснежным ученическим поясом. Пройдет долгих пять лет, прежде чем я сменю этот пояс на черный. Уеду с Востока и осяду в Москве, где у меня самого появятся ученики и последователи, — я не хочу, не хочу, НЕ ХОЧУ думать, что кто-то из них украл мой диплом из квартиры в Дегтярном переулке. Когда мысль об этом становится особенно назойливой, я упруго падаю и принимаюсь делать то, что делаю обычно, когда надоедает наматывать километры по камере: отжимаюсь от пола. Сначала на ладонях, потом на кулаках, потом на выпрямленных пальцах, убирая их по одному.
И вновь словно оказываюсь в стенах университета Кодокан, в зале для борьбы. Там пахнет древесным лаком, слышны громкие хлопки по татами, стройные многоголосые выкрики и стук бьющихся друг о друга деревянных мечей боккэнов — самые неповторимые звуки в мире.
Как же мне не хватает теперь их, этих звуков…
…Странная это была книга — то ли дневник, то ли исповедь в ночь перед расстрелом, то ли отчаянный вызов всему миру — уже не в ночь, а в последнюю минуту, перед стеной, испещренной пулевыми выбоинами… И написана была странным языком. Открыв ее впервые, он почти тут же захлопнул: муть какая-то. Записки обдолбанного наркома, никакой связи не только между предложениями, а и между буквами. «Завтра сдам в библиотеку и попрошу другую», — решил он, ворочаясь на шконке[1], на верхнем ярусе, и страдая от духоты.
Через некоторое время, однако, снова потянуло открыть. Он лениво перелистнул несколько страниц…. И его вдруг словно накрыло камнепадом в горах: слова цеплялись одно за другое, сталкивая вниз соседние, вынося мозг, как выражается современная молодежь там, на воле. В «хате» подобные выражения были запрещены: здесь, к его удивлению, многое, на первый взгляд безобидное, находилось под запретом. К примеру, нельзя было сказать человеку: «Я хочу спросить», потому что слово «спросить» означало «спросить за какой-то проступок», на что человек должен был не просто ответить, а ответить по понятиям. Поэтому и сокамерник — здоровенный блатарь по кличке Лось, не отрываясь от игры в бур, обратился к нему правильно:
— Слышь, Инок, я вот интересуюсь: ты эту книжку наизусть учишь, или как?
«А и правда», — подумал он, вдруг сообразив, что в очередной раз, едва добравшись до конца, начал читать книгу с первой страницы. Страница была сильно потрепана и заклеена скотчем, под которым покоилась фамилия автора: то ли Иванов, то ли Ивин или Ивлин, не разобрать. Ясно было только, что он использовал записки самого Василия Ощепкова как основу, и уж вовсе загадкой оставался вопрос, как такую книгу ухитрилась пропустить цензура (он посмотрел год: 1980-й, самый разгар застоя, издательство «Учпедгиз»).