И все-таки было, было счастье Забвения!
Теперь, в глубокой старости, жизнь как бы еще раз позволяла Андрею Николаевичу испытать его. Пусть ненадолго и не в той мере, пусть условно, в воображении, но до чего же тепло на душе, если прикрыть глаза и, слушая ветер за стенами, вновь очутиться в безмятежном Забвении!
Он не стал откапывать ни дверей, ни ворот, напротив, затворился на крюк и стал жить с закрытыми глазами: все равно дни были короткими, серыми, а ночи длинными. Сначала он отрывал листки в календаре и заводил настольные стеклянные часы, однако скоро сбился со счета дней и потерял ощущение времени, когда остановились, сомкнувшись на двенадцати, все стрелки. Правда, время от времени кто-то невидимый подбирался по сугробам к окну, стучал в замороженное стекло и спрашивал бесцветным от холода голосом:
— Николаич? А Николаич?.. Ты живой там, нет?
Андрей Николаевич сердился — ведь идет же дым из трубы, значит, живой. Неужели не видно? И все-таки приходилось отвечать, не узнавая и своего голоса. «Это другой мир стучится ко мне, — обманывал и успокаивал себя Андрей Николаевич. — Как хорошо, что я не вижу его. А может, его и нет? Может, он больше не существует?» Когда на улице теплело и оттаявшие кромки стекол в окнах начинали «плакать», он меньше топил, чтобы заморозить «слезы». Это призрачное забвение напоминало сон: то слышалось ржанье лошадей в конюшне, то шаги на повети, где Любушка обычно сновала зимой. А то вдруг доносился детский смех и топот босых ножонок по полу. Андрею Николаевичу хотелось продлить мимолетные сны, и, застигнутый ими за каким-нибудь делом, он замирал и будто впрямь засыпал. Постепенно отшелушились и обсыпались с души заботы, терзавшие с осени, забылись думы о внуке, и больше не тянуло к окну, когда мимо проезжала машина.
Мир за стенами дома был таким же призрачным и почти нереальным, как и внутри него.
И время остановилось. Андрей Николаевич почувствовал это, когда однажды, выйдя во двор за дровами, увидел, что белая снежная лента, вползающая сквозь щель на поветь, неподвижно застыла в воздухе, словно сотканная из холста. Он склонился над этим метельным свищем, принесшим под крышу уже порядочный сугроб, хотел потрогать руками, однако белая змейка шевельнулась и медленно поползла вспять, на улицу, вытягивая с повети гребешок снежного заструга. Вместе с ней покатилось назад и время…
Когда он вернулся с дровами, то обнаружил в избе только что зажженную лучину. Огонек еще не разгорелся и лишь вылизывал самый кончик, почти не давая света. Андрей Николаевич сложил в печь дрова, приготовил растопку и, потянувшись за горящей лучиной, оцепенел с протянутой рукой.
У светильника сидела Альбина с куделькой на пряслице и пряла тонкую белую нить. Веретено, наполненное в четверть тугим серебристым коконом, приплясывало у ее ног и жужжало майским жуком.
— Откуда ты здесь? — тихо спросил Андрей Николаевич. — Почему?
— К тебе пришла, — не отрываясь от работы, промолвила Альбина.
Она была совсем молодой, даже юной — как тогда, в стожарах под скирдой сена. Белая рубаха, стянутая шнурком на груди и широкая в рукавах, чем-то напоминала лебединое оперение: когда поднимались ее руки, чудилось, будто разворачиваются крылья.
— Что ты делаешь здесь? — невпопад спросил он.
— Видишь — пряду, — похвалилась Альбина. — Погляди, какая нить тебе тянется. Белая-белая! Да тонкая — пальчики режет!
— Это судьба мне такая?
— Отчего же судьба? — засмеялась она. — Вот напряду белой пряжи да сотку тебе рубашку к свадьбе. И черным крестиком вышью.
— К моей свадьбе? — изумился Андрей Николаевич. — Да ведь я женат. И венчан! И дети, и внуки есть! Я же старый!
— Вот и хорошо! — обрадовалась Альбина. — Теперь со мной повенчаешься. Долго я тебя ждала…
Лучина разгорелась, высветила пол-избы, и огонь ее привел Андрея Николаевича в чувство.
— Но тебя нет! Говорили, ты сгорела в пожаре, когда горел Есаульск. Говорят, в огонь пошла…
Альбина снова засмеялась и, пустив веретено по полу, обмотала нитью ноги Андрея Николаевича, потянула к себе.
— Мне ни в огне не сгореть, ни в воде не утонуть! Я — вечная!
— Но я не вечен и жизнь прожил, — сказал Андрей Николаевич, чувствуя, как суровая нить режет икры ног. — Не знаю, сколько отпущено, но конец недалеко…
— Далеко, далеко! — пропела Альбина. — Мы с тобой поженимся и детей нарожаем, семерых.
— Все уже было: женитьба, дети…
— Жена твоя тебе не пара!
— Но перед людьми и Богом — жена.
— Она моих детей рожала! — вдруг закричала Альбина и натянула нить. — Моих! Она рожала, а я в муках корчилась! Мне только муки достались! И тебе — муки.
— Я не жалуюсь, — смиренно проронил он. — Жить заложником — благо. Только бы знать, что не впустую. Кому-то суждено рожать, а кому-то в муках корчиться за рожениц.
Альбинка опустила крылья, и прекратилось течение нити, хотя веретенце все еще жужжало возле ног, набрасывая петли. Андрей Николаевич увидел, что постепенно обрастает белым коконом. Серебристая седая пряжа обволокла его по пояс, а сама юная пряха повзрослела на глазах и стала такой, какой встретилась зимой восемнадцатого года. Вместо рубахи оказался кожушок, полушалок на голове, а лицо серое в предрассветных сумерках, лишь глаза светятся. На пряслице же вместо кудели — вязанка сена, однако нить все равно выбегает из-под пальцев белая и суровая.
— Освобожу тебя от мук, — замерзшими губами проговорила Альбина. — Ты же был червем и ползал по земле. Но пробил час! Я заключу тебя в кокон. А весной ты снова станешь мальчиком. И будет тебе другая доля.
— Не хочу, — вымолвил он. — Потому что все повторится. И волшебство не спасет.
— Я же выпряду тебе другую судьбу!
— Но тебе же известно будущее! — Кокон уже стягивал живот и подползал к груди, нити мешали дышать. — Разве ты не видишь, что все-все на свете повторяется! От деда — к внуку. Я искал себя в детях, а доля моя внуку досталась! Если можешь, освободи его от мук. Ему другую судьбу выпряди.
— Не могу, — сказала Альбина. — Не властна… Мало знать будущее, и чар моих для этого мало. Изменить долю только любви по силам. И потому власть моя лишь над твоей жизнью.
Суровая нить сновала у самого горла, веретенце набрасывало крепкие петли, но они не душили, как и весь кокон, а будто вытягивали и строжили тело, словно тугие детские пеленки.
— Хочешь, я сделаю тебя вечным? — вдруг прошептала она. — И ты сам, сам узнаешь, что станет с людьми и миром! Тебе откроется то, что никому не ведомо: откуда берется огонь и свет и куда он потом исчезает. А разве ты не жаждал знать, кто правит миром?.. Ну, одно твое слово, и начнется бесконечный путь.
Веретено замерло у ноги, занесло петлю над головой — возможно, последнюю, чтобы завершить кокон.
— Нет, я хочу умереть, — сказал Андрей Николаевич. — Я прожил свою вечность.
Она как-то сразу постарела, сгорбилась, и на ввалившейся щеке проступила родинка со щеткой волос.
— Что же, — проронила Альбина тихо и сокрушенно. — Отпускаю тебя. Но отныне ты будешь знать свой смертный час. Ты умрешь через пять месяцев и двенадцать дней.
В тот же миг застучали часы на столе и обсыпались на пол неоторванные листки календаря, обнажив число — двадцать пятое декабря. Облегавший тело кокон сжался, потом затрещал, как раздираемая паутина, и невесомо развалился на две части, словно створки раковины. Андрей Николаевич заметил, что одежда на нем сопрела и теперь сходит и превращается в пыль. Он стряхнул ее остатки и очутился голым перед Альбиной.
— На, примерь, — сказала она и подала белую рубаху. — Должна быть впору. Носи, да смотри не занашивай. На дело береги.
Андрей Николаевич послушно просунул руки в рукава, и полотняное рубище покрыло наготу. Телу сразу стало легко, будто после хорошего банного пара. Альбина же исчезла вместе со своей прялкой и лишь лучина, зажженная ею, горела ровно, без треска, и давала яркий сияющий свет. Зачарованный огнем, Андрей Николаевич какое-то время пребывал в беспамятстве и хватился, когда угасающий свет превратился в красную искру, оторвался от черного огарка лучины и, с пением унесясь под потолок, растворился во тьме.
С той поры он помнил каждый прожитый день и час и стремился распорядиться ими как последними кусками хлеба в голодный год. Первым делом он написал письма сыновьям и дочерям — письма обстоятельные, спокойные, в которых просил приехать накануне своей смерти и сообщал ее дату — шестого июня 1971 года.
Ушли письма — и словно в воду канули.
Жить в ожидании рокового часа ему было легко. Он не испытывал ни страха, ни горечи, напротив, ждал смерти с благодарностью и без суеты: многим ли из живших дано было знать свой срок? Надо было подготовиться к нему, и вот тут-то Андрей Николаевич начинал ощущать какую-то пустоту под собой. Закончив нехитрые хозяйственные дела, он неожиданно обнаружил, что ничего больше не остается, и он готов к смерти хоть сейчас. Правда, впереди еще была встреча с внуком — он ждал ее больше, нежели встречи с детьми, однако Николай так и не появлялся, и все заготовленные ему слова постепенно вяли, как скошенная трава. Когда апрельское солнце согнало снег и подсушило холм, Андрей Николаевич поднялся к келье матери Мелитины и, наглядевшись на запустение в ее жилище, вдруг засмеялся от радости: вот же, вот несделанное дело! Надо поправить келью и, переселившись сюда, умирать здесь!