— Идем, мама! — позвал Андрей и, наконец, поймав руку матери, повлек ее за собой. — Мне нельзя опаздывать! Другой трамвай будет через час.
Андрей подсадил ее на площадку, и в этот миг сенбернар сделал прыжок и очутился возле кондукторши. Та испуганно отпрянула, и билетная катушка, вылетев из руки, покатилась, разматываясь, по вагону. Андрей наклонился за ней, однако катушка убегала из рук, словно живая.
— Хулиганство! — опомнившись, закричала кондукторша. — А ну-ка уматывайте вместе с собакой!
Андрей подхватил катушку билетов, начал сматывать ее, торопливо забормотал:
— Простите, простите, ради Бога…
Мать Мелитина стояла у двери, опустив голову, а сенбернар лизал ей руки. Кондукторша выхватила катушку у Андрея, выпалила гневно:
— С собаками проезд воспрещен! Выметайтесь!
— Не гони нас, голубушка, — попросила мать Мелитина. — Я сыночка вот нашла…
И тут же замолкла: слова ее взбесили кондукторшу.
— Не положено! Вам русским языком сказано! Не то милицию вызову!.. Господи, ни днем, ни ночью от вас покоя нету! Понавезли сибулонцев проклятых!
Сенбернар выскочил на улицу с виновато потупленной головой.
— А мы с тобой пешком пойдем, сынок, — сказала мать Мелитина. — Недалеко тут… На ходу и поговорим.
— Мне нельзя опаздывать, мама! — взмолился Андрей. — У меня отнимут пропуск… Не пустят в школу!
— Тогда поезжай. — Мать Мелитина обласкала его взглядом. — Поезжай с Богом. И помни, что сказано было.
Андрей бросился за ней, удержал на ступенях.
— Но я не успел сказать!.. Дети у меня, маменька, семья… Они в ссылке, в Михайловке! В Северном Казахстане, на Ишиме… Помоги им выжить, маменька! Помоги, пока я здесь… У меня душа разрывается! Помоги! Пропадут!..
— Очисти вагон! — требовала кондукторша, комкая билеты. — Даю отход!
— Помогу, езжай. — Мать Мелитина поцеловала Андрея в лоб и сошла на землю. — Я за тебя спокойна. Только помни…
Дверь с грохотом затворилась. Андрей метнулся к окну, побежал по вагону, набирающему скорость.
Мать Мелитину осыпало синими искрами.
— Как же ты?.. — по движению губ Андрея угадала она. — Как ты живешь?..
Сенбернар рыл лапами снег и щерился на этот мертвый холодный огонь…
25. В ГОД 1970…
С осени Андрей Николаевич еще надеялся и верил, что внук приедет. Перебесится, перемелет обиду и явится вместе с женой и сыном, чтобы ублажить деда. Все-таки березинская порода: как бы ни разошлись во взглядах, а родная кровь потянет и приведет к миру. Ведь когда-то с братом Сашей вон как далеко расходились, казалось, вовек пути не сойдутся, но после размолвки лишь теснее жались друг к другу и делили по-братски одну-единственную долю. Да если рассудить, то не обида встала между ними тогда на холме — человек, ищущий прощения. И теперь этот человек, наверное, стоит перед Колиными глазами и молит — прости, прости меня! Он убийца, палач, некогда хладнокровный зверь в образе человеческом. Наверное, он таким и останется до самой смерти; скорее всего, ему и не важно, вымолит ли он прощение себе хотя бы у одного человека на этом свете, прежде чем встать перед Судией. Простить его надо ныне живущим! А этого как раз и не может понять Коля, и ему видится благородство в своей сердечной твердости. Но с кем он взялся тягаться, неразумный! Чье сердце скорее изгложет злоба? Какое ей больше по зубам: каленое в чужой крови или по-юношески горячее от собственной? Неужели нужно пройти дорогу длиною в целую жизнь, чтобы лишь к концу ее понять такую простую истину: зло тем и живо, что стремится к размножению, подобно чертополоху, занимающему каждый кусочек невозделанной земли. А как заполонит он пустыри, наберет семенную силу — тут и пашне несдобровать. И рядится сорная трава под хлебный колос… Неужели одна из истин, еще Христом заповеданная — непротивление злу насилием, — открывается лишь к смерти, когда пройден полный Круг? Неужели, пока человек идет по этому Кругу, ему недоступен высший смысл заповеди и он так и будет воспринимать только ее внешнюю суть? И чаще отрицать в своей слепоте. Ведь посмотришь на иное болото — грязь, топь, гниль да тяжелый, смрадный дух, и невдомек, что именно из этого болота берет начало Великая Река с чистейшей, святой водой…
Прощать! Прощать, ибо прощение зла — это как крестное знамение для нечистой силы. Почему же Коля не может понять, что любой палач — будь он живым или мертвым! — только того и жаждет, чтобы его ненавидели, пока ходит по земле, и предавали анафеме память о нем после смерти. Таким образом он стремится к вечности! И сеет, сеет черное семя! А там, где ненавистью сдобрена земля, только зло взойдет…
Думая так, Андрей Николаевич все-таки ждал внука и накануне выходных дней метался от окна к окну: не загудит ли машина, буксуя по грязной улице, не покажется ли милицейская шинель среди одетых в кожушки и ватники колхозников, бредущих с работы. После распутицы, когда застыла хлябь и снег прикрыл бесстыдство изнасилованной тракторами земли, Андрей Николаевич снова стал приходить на холм и ходил, пока не намело сугробов на пути. Со стороны Нефтеграда ехали грузовики, конные подводы, изредка пролетали вертолеты, и Андрей Николаевич на всякий случай всем махал рукой. Вместо Коли он дождался долгой, в две недели, пурги, а когда посветлело, выбрался из дома и не смог открыть калитку, зажатую сугробом. После метели навалились парные морозы, залившие окна толстым, молочным льдом — ни щелки, ни глазка в свет Божий, а потом снова заметелило, и гулкий серый ветер довершил дело: Андрей Николаевич однажды утром потолкал дверь, но ее словно подперли снаружи. Поначалу расстроился и хотел было выйти на улицу через завозню на повети, давным-давно забитую на самоковные гвозди, однако невольное это затворничество навеяло тихую радость. Вдруг вспомнились тихие и покойные дни жизни во времена Великого Забвения, причем так явственно, будто и не было ни условного расстрела, ни лагерей и ссылок. Показалось, вернется он сейчас в избу, а там — дети: Иван, Петр, Люба, Лиза, Лена. И Любушка… Ведь было так, было! Зимы в Забвении выпадали снежные, буранные, и случалось, по неделе сидели в доме, да и не было нужды выходить на улицу. Все во дворе, под крышей. Выйдешь дать сена коням и коровам или за водой в колодец, послушаешь, как свистит вездесущий ветер, и чудится, будто дом твой один стоит во всей Вселенной. И даже не стоит, а несется куда-то, как своя собственная планета. То были мгновения настоящего счастья, ибо уже ничего в этом мире не хотелось. Лишь бы дом не сошел со своей орбиты да не выстудился ветром. Управившись по хозяйству, Андрей Николаевич рассаживал детей вокруг обеденного стола и начинал урок. В буранные дни другие дети не приходили, и учение шло узким семейным кругом. Скорее всего это было даже не учение, а игра в школу. Андрей Николаевич раздавал берестяные тетрадки по чистописанию, выводил на доске углем буквы со всеми вензелями и завитушками и, становясь строгим, придирчиво следил, как трудятся его ученики. За чистописанием обычно шла арифметика, затем русский язык, естествознание, французский язык, и когда детские руки уставали от письма, начинался самый главный урок — история. Дети ждали его и совершенно справедливо полагали, что все другие предметы существуют и служат для этого одного урока. Они воспринимали историю как одну бесконечную сказку, в которой все выдумано и на самом деле никогда не было, да и быть не могло. Впрочем, и сам Андрей Николаевич, прислушиваясь к своим словам, тоже верил в сказку: считанные годы Великого Забвения состарили историю, на века отодвинули события недавнего прошлого и выбелили их, как солнце выбеливает холсты. Однако кончалась метель и вместе с ней такие короткие и такие бесконечные минуты счастья. Андрей Николаевич выходил на улицу разгребать снег, ехал за сеном, и пространство как бы выветривало волшебство замкнутого мира. Иногда он останавливался и подолгу глядел вдаль: где-то там существовал другой мир, неведомый и сказочный для детей, родившихся в Забвении. И тогда тревога охватывала сердце. Дети старательно учили уроки, выдавливали палочками буквы на бересте, читали собственноручно написанные Андреем Николаевичем тексты, лопотали по-французски, но никто пока еще не спросил, зачем все эти науки? Они принимали мир таким, какой он есть, и пока еще верили учителю. Но сам учитель, оставшись один, начинал ощущать бессмысленность этой игры в школу. Близок тот час, когда дети спросят не только о предметах, а и о том, каков же тот, другой мир, лежащий по ту сторону засеки. И придется их учить заново, придется ломать то, что уже выстроил в их доверчивых душах.
И в тот бы миг навсегда рухнуло блаженство Великого Забвения.
Но другой мир ворвался раньше, и вопросы еще не успели вызреть в детском сознании, как на каждый уже загодя был преподнесен жесткий и непререкаемый ответ. Загадки мироздания не существовало больше ни для учеников, ни для учителя. История перестала быть сказочной, и с первого же дня почувствовалась вся тяжесть ее земного притяжения. Дети оказались беззащитными перед большим миром, и Андрею Николаевичу открылась вся бессмысленность его уроков по курсу начальной гимназии. Хватило бы одного-единственного предмета — Закона Божьего. Но чтобы учить ему, следовало пройти свой Путь.