— Я ненависть пережил, — сообщил Андрей Николаевич. — Переболел ею, как тифом. Теперь ни одна зараза не пристанет.
— Но я же все еще зорю муравейник! — Шиловский потыкал тростью мягкую живую дресву. — И заставляю насекомых оживать и совершенствоваться. Неужели изменились ваши убеждения? Или вы начинаете понимать смысл революционной гармонии мира?
В его голосе слышалась печальная ирония. Возможно, Шиловский мысленно вернулся в далекий двадцатый год.
— Нет, мне открылась христианская заповедь непротивления злу насилием, — признался Андрей Николаевич. — Помню, ненавидел вас. Было… Девять заповедей принимал, десятую — душа противилась. Нет, я вас теперь уважаю. Вы и тогда жили с верой и свои заповеди соблюдали. Все, безоговорочно. Я же не понимал своей, потому и не принимал. Вот и разорвался обережный круг.
— Напрасно обольщаетесь, — сожалея, проговорил Шиловский. — Ваша заповедь не спасет мира. Она неприемлема для живых, и истинность ее открывается только в смерти.
— Но мне открылась! — не согласился Андрей Николаевич. — Истина ее в прощении!
— Так неужели вы и меня готовы простить? — поинтересовался Шиловский и знакомо прищурился. — Не я ли виновен во всех несчастьях вашего Отечества, как вы считали?
— Готов. И простил, — сказал Андрей Николаевич. — Вы обречены, ибо разрушаете. Ваши идеи мертвы. Грех не простить обреченных.
Шиловский снял пенсне, и Андрей Николаевич увидел в больших печальных глазах его прежнюю веру и решимость. Ничего в нем не изменилось.
— Наши идеи не умрут никогда, — несколько усталым голосом заявил он. — Мы все предвидели: и новых вождей, и репрессии, и войну. Но они временны, и ничто не может длиться вечно.
— А вы — вечны?
— Как люди мы смертны, — слегка улыбнулся Шиловский. — Вечны наши идеи. Мы разбудили дремавшее человечество, дали ощутить свободу рабам. А раб никогда не забудет ее. Он откажется от вашей заповеди, потому что она непонятна рабскому сознанию. Раб всегда будет помнить свободу, а значит, и нас. И будет просить нас явиться миру. Придет срок — придем и мы. Но уже в другом образе, без оружия. Сейчас нас нет, и мы есть. Хотите узнать будущее?
— Я хочу умереть в назначенный мне час, — проговорил Андрей Николаевич.
— И умрете, — успокоил Шиловский. — Не все, познавшие будущее, становятся вечными. Я покажу вам немного, сквозь щелку, и все ваши иллюзии, как и заповеди, немедленно исчезнут. Вы же не хотите жить последние дни в иллюзиях? Вы же искали Слово и Дело?.. Раздумывать вам некогда, до шестого июня осталось ровно месяц.
— Согласен, — вымолвил Андрей Николаевич.
— В таком случае ступайте за мной, — сурово распорядился Шиловский. — Дорога у нас не близкая.
— Разве здесь нельзя увидеть будущего? — обескураженно спросил он. Так не хотелось уходить с холма, покидать этот лес с муравейниками и келью, где Андрей Николаевич намеревался дождаться сыновей, дочерей и внуков, а затем и смертного часа.
— В будущее можно смотреть только сквозь пулевую пробоину, — объяснил Шиловский и, вонзая отполированный, как лемех плуга, стальной наконечник в землю, решительным и бодрым шагом направился к опушке и, достигнув ее, ступил на есаульскую дорогу.
Они шли всю ночь, и знакомая дорога отчего-то оставалась неузнанной. Весенний, ночной проселок чем-то напоминал полузабытое детское путешествие, когда Андрей Николаевич с братом сбежали из Есаульска домой. По обочинам тускло мерцали в темноте закрывшиеся на ночь цветы мать-и-мачехи; неведомые огни горели над лесом — то ли крупные звезды, то ли фонари на буровых вышках; невидимые птицы перепархивали дорожный просвет, задевая лицо холодными крылами. Андрей Николаевич терял Шиловского из виду, прибавлял шаг, чтобы догнать, однако тот неожиданно оказывался за спиной, и голос его, похожий на звон треснувшего глиняного сосуда, подбадривал и пугал одновременно:
— Идите, батенька, идите. Я с вами.
Потом он будто уснул на ходу: ноги двигались, но перед глазами качались серые, непроглядные сумерки. И уже больше не тревожили ни цветы на обочине, ни крылья птиц; даже яркие огни над горизонтом растворились в мутном пространстве. Очнулся он лишь в трюмной общей каюте на старом колесном пароходе. Корпус судна, деревянные вытертые полки и стекла в иллюминаторах мелко дрожали, где-то рядом шлепали по воде плицы, уставшие от плавания, изнуренные трюмом пассажиры самоуглубленно молчали. Андрей Николаевич приподнял голову от серой колючей подушки: Шиловского среди пассажиров не было! Чужая холодная рука легла на голову и потянулась к душе…
А был ли он вообще? Не пригрезился ли?.. Что, если был, но обманул?!
— Я здесь, — отозвался Шиловский с верхней полки.
— Какое сегодня число?!
— Не волнуйтесь, мы третий день в пути, — сказал невидимый спутник. — У вас еще двадцать восемь дней.
Андрей Николаевич перевел дух и облегченно расслабился.
— Где мы плывем?
— По каналу. Последний шлюз проходим.
— По каналу? — насторожился Андрей Николаевич. — По какому каналу? Неужели…
— Нет, тот канал не судоходный, — опередил Шиловский. — Не выдержал конкуренции с транссибирской магистралью.
— Долго нам еще?..
— К утру будем на железной дороге.
— А там?..
— А там ходят эшелоны.
— Какие эшелоны?
— Всякие, батенька, всякие, — уклончиво ответил Шиловский. — Да не переживайте. Я же сказал: умрете в назначенный срок. Вам не грозит вечность.
«Он хочет показать будущее, чтобы разрушить во мне заповедь, — вспомнил Андрей Николаевич. — И если он всю жизнь разрушал заповеди, то я к концу жизни лишь крепче уверовал в непротивление злу, и неужели, познав будущее, я отрекусь от всепрощения?»
— Непременно отречетесь, — заверил Шиловский. — И наконец поверите мне, поверите в нашу Идею.
— Что? Я сейчас говорил вслух? — опомнился Андрей Николаевич.
— Вы размышляли, думали, — объяснил невидимый спутник. — Я же советую вам не думать. Самый лучший способ достичь блаженства и остановить время — войти в сумеречное состояние. Закройте глаза и медленно укрощайте свою мысль. Не спорьте с самим собой и вместе с нашим пароходом плывите по течению. Перед вами откроют шлюз и закроют потом. Плывите и блаженствуйте.
Андрей Николаевич закрыл глаза, и тотчас серые, брезжущие сумерки медленно стали заполнять пространство. Ему почудилось, что это наплывает слепота, но теряется не зрение, а чувства: можно смотреть и ничего не видеть. Взгляд не рассеивался, не отвлекался на окружающие и близкие предметы; его тянуло вдаль, в какую-то трубу, напоминавшую оптический винтовочный прицел.
Потом они оказались среди людной улицы какого-то города. В руках прохожих были цветы, красные флажки. Пожилые мужчины в старых гимнастерках с орденами и медалями на груди шли обнявшись; один играл на гармони, один плясал на асфальте, и один горько плакал. Откуда-то доносился бравурный марш, исполняемый духовым оркестром, слышался мерный, многочисленный стук солдатских сапог, а над всем этим в светлом весеннем воздухе разносился торжественный женский голос, усиленный динамиками.
— День своей Победы празднуют, — усмехнулся Шиловский. — День национального духа и русского оружия!.. Ничего, пусть забавляются!
Большинство людей на тротуаре шли навстречу и густо, поэтому приходилось пробираться то возле стен домов, то у проезжей части. Андрей Николаевич боялся потерять Шиловского, идущего сквозь толпу, будто нож сквозь масло, и часто в ней исчезающего. Раза два он ошибся и вместо своего спутника отыскивал взглядом похожие стариковские спины, тогда как Шиловский оказывался совсем в другом месте. Наконец, встречный поток постепенно сменил направление и стал попутным. Только у людей вместо цветов в руках и детей на плечах появились чемоданы, сумки и свертки. Стерлись на лицах улыбки, сосредоточенные глаза прорыскивали даль.
А там, вдали, была запруженная народом вокзальная площадь. Бесконечная лавина людей, повинуясь неведомо чьей воле, всасывалась в многочисленные вокзальные двери, в жерла подземных переходов и арки воздушных мостов. И с нею рядом текла встречная, по виду ничем неотличимая. Обе лавины смешивались на площади, как в котле, и создавалось впечатление, будто нет здесь ни отъезжающих, ни приезжающих. Есть лишь кем-то единожды запущенное движение народа, бессмысленное для стороннего глаза, но в самом деле насыщенное и одухотворенное великой целью. Иначе как объяснить одержимость и безрассудство, с которыми люди мчались по неведомым кругам, поддерживая жизнь этого движения?
Старческое шарканье ног — в такой гуще нельзя было сделать полного шага, — взлетало над вокзалом и площадью и будто скапливалось там под невидимым куполом.
Нет, и все-таки эти люди куда-то ехали и откуда-то приезжали, ибо человеческое движение как бы перевоплощалось в движение тяжелых эшелонов. С той лишь разницей, что вместо ритмичного шарканья в поднебесье улетал стук колес. Стоя в этом странном месте, Андрей Николаевич ощутил знобящий страх и растерянность, как бывает при виде чего-то бессмысленного и необъяснимого. Казалось, будто люди сорвались с обжитых земель и поехали искать лучшей доли в чужих краях. И всем чудится, будто их доля где-то там, за далью, за расстоянием, и, ударив шапкой, пошел человек покорять пространство.