— Да, возможно, что и так, — молвил Лоран.
— Но она не хотела говорить с нами об этом, — продолжал Жозеф.
— Это я понимаю, — прервал его Лоран. — Я как-никак отлично знаю ее. Она не хочет, чтобы мы сурово судили о папе. Она предпочитает разыгрывать комедию: «Он еще не возвратился». Это вполне в ее духе.
— Печально, что так не может долго продолжать-с я, — сказал Жозеф.
— Она, быть может, надеется, что он с минуты на минуту вернется.
— К несчастью, это заблуждение. У него на траты двенадцать тысяч франков. Их хватит на несколько месяцев, даже если жить на широкую ногу. А чтобы бросать деньги на ветер, нужна особая привычка, которой у него нет.
— А как ты догадался, что секретарша…
— Тут, друг мой, сделали свое дело мои соглядатаи.
— Почему же, — ответил, помолчав, Лоран, — почему ты ничего не сказал остальным?
Жозеф возразил:
— Сюзанна неуловима, особенно с тех пор, как живет одна. Сесиль в Швеции, Фердинан… На Фердинана вообще рассчитывать нечего. Тебе не кажется странным, что я потревожил тебя при таких обстоятельствах?
Лоран покачал головой.
— Ты мог бы все объяснить мне по телефону… Я не знал, как держать себя. Ты нелепо советовал мне: «Скажи ей что-нибудь приятное…» Сам знаешь, что достаточно обратиться с такой просьбой, чтобы человек не мог рта раскрыть и сказать вообще что бы то ни было.
— У тебя недостает воображения.
— Возможно. Все это очень грустно. Я страшно устал.
— Ты, конечно, догадываешься, что мама без гроша, — вдруг сказал Жозеф. — Папа ни на минуту не усомнился в том, что мы сделаем все необходимое.
— Действительно, не в этом дело.
Жозеф опять схватил брата за борта пиджака.
— Сам понимаешь, запасных денег у них не было. Сейчас, перед твоим приходом, я сунул маме кредитку в пятьсот франков.
— Что она сказала?
— Ничего, ни слова. Это ей на первое время. Потом я ей растолкую, что это от нас всех. Не могу же я быть дойной коровой всей семьи.
— Жозеф!
Снова молчание. Теперь братья огибали Люксембургский сад. Летняя ночь благоухала свежей листвой.
— Я буду как можно чаще ходить к ней обедать.
— Конечно, ты одинокий…
И вдруг, словно вновь заполоненный духом зла, Жозеф прошептал, причем лицо его покрылось множеством морщинок:
— Позволь, однако! Если ты будешь обедать у нее каждый день, так твоя доля помощи ей, естественно, должна повыситься.
— Жозеф! — проговорил Лоран глухим голосом. — Жозеф! Ты вызываешь у меня отвращение.
Жозеф кивал головой, как лошадь.
— Не понимаю почему, — ответил он. — Я опять оказался бы в дураках.
Лоран промолчал. Жозеф добавил наставительно:
— Люди, не имеющие на руках детей и стариков, не знают, что такое жизнь. Я говорю так, поверь, не потому, что ты холостяк.
Некоторое время они опять шли молча и наконец оказались на улице Гэ-Люссака. Вдруг Жозеф примирительно улыбнулся.
— А у тебя незаурядный литературный дар.
— Что ты имеешь в виду?
— Имею в виду твою статью, статью в «Натиске». Ты мог бы предложить ее и в мою газету.
— В какую газету? У тебя газета?
Жозеф воздел руки к небесам.
— Ты решительно ничего не знаешь. Находись я сейчас в веселом настроении, я расхохотался бы. У всякого в моем положении есть собственная газета, без нее нельзя. Ну, разумеется, имя мое не значится на первой странице, и даже на последней его нет. Не в этом суть. Ты — рассеяннейший из ученых. А я твою статью охотно напечатал бы в «Экономическом обозревателе». Она имела бы огромный успех. Что скажешь на это, малыш?
Лоран медленно поднял руку.
— Ничего не скажу. Я расстроен и устал.
— В таком случае ступай спать. До свиданья!
Лоран не спеша взобрался на седьмой этаж. Он был утомлен и подавлен. Поднимаясь со ступеньки на ступеньку, он размышлял: «Чтобы работать, чтобы безмятежно создавать что-то, что-то действительно значительное, надо ни с кем не видеться, ни о ком не заботиться, никого не любить. Но какой смысл тогда создавать что-либо? Опять неразрешимая проблема. Куда ни глянь — одни только неразрешимые проблемы!»
Глава XI
Почерк Жюстена. Дружеский нагоняй. Парсифаль и борьба мнений по поводу этимологии слова «requin». Точка зрения провинциала и человека немощного. Сочувственные письма. Виаль и Моммажур. Провозвестник катастроф. Лабораторный журнал. За работу! У г-на Лармина тугое пищеварение. Насущная необходимость опровержения. Разрешение цензуры. Лоран принимает душ. Мысли о материнских чувствах. Человеколюбие Фердинана Паскье. Знаком ли тебе остров Сен-Панкрас?
Лоран спал тревожным сном; его терзал один из тех тягучих кошмаров, которые без конца повторяются и против которых бессильны и пробуждения, и разум, и даже дневной свет. Лорану казалось, будто он в каком-то бесцветном полумраке натыкается на множество существ, которые похожи были то на Лармина, то на доктора Паскье, то на Жозефа или Рока. Молодой человек вступал с ними в нескончаемые безмолвные ссоры, и его противники неизменно ускользали от него, испарялись, превращались в дым, в облачка пыли. Тогда спящий приоткрывал глаза, поворачивался на другой бок и упорно утешал себя: «Этот ужасный день все-таки не был совсем неудачным. В Обществе научных изысканий я слышал одни только похвалы. Сам Жозеф, когда речь зашла о моей статье, стал медоточив. Что касается мамы, мы все обсудим… Мне не понравилось, как она неуклонно обращала взор на ящики комода. А насчет папы… Что ж, он наконец совершил глупость из ряда вон выходящую. Этого так долго ждали… Теперь чувствуешь чуть ли не облегчение».
Молодой человек умылся, побрился, но ум его все еще был одурманен ночными призраками. Выходя на улицу, он мимоходом взял у швейцара почту, и ему показалось, что в тот день писем больше, чем обычно.
Лоран всегда ходил в Институт пешком. День начинался для него этой одинокой прогулкой, во время которой он размышлял, строил планы, дышал свежим воздухом; мысли его прояснялись и сами собою приходили в порядок. На одном из конвертов он узнал почерк Жюстена Вейля, и именно его письмо он распечатал первым.
«Едва успел я отправить тебе телеграмму, — увы, по моей вине слишком поздно, — как у нас в редакцию уже поступили парижские газеты… — писал Жюстен. — Я увидел твою статью в „Натиске“. Она вызвала у меня нечто большее, чем беспокойство, большее, чем досаду, — она просто привела меня в ярость. Людям твоего склада следовало бы хорошенько все взвесить, прежде чем бросаться в этот адский круг. Я знаю тебя уже двадцать лет. Я достаточно люблю тебя, чтобы высказаться откровенно. В статье твоей мне не нравится почти все. Начать с заголовка. Что это за стиль, что за стиль предвыборной прокламации? Какой-то голос подсказывает мне, что ты не сам придумал все это. Кто же подзадорил тебя, настропалил, насоветовал тебе — тебе, Лорану Паскье, тебе, такому безупречному человеку, такому рыцарю? Не нравится мне и разбивка на мелкие абзацы с броскими подзаголовками. Теперь мы прибегаем к такому приему, только когда печатаем творение какого-нибудь незадачливого министра, желающего заполнить чем-либо невольный досуг. Обычно мы разбиваем его стряпню на несколько порций, чтобы читателю легче было ее переварить. В отношении этих господ такой прием превосходен, но когда дело касается тебя — становится противно. Не знаю, обратил ли ты внимание на то, в какое окружение втиснули твою статью? Статья, содержащая, бесспорно, весьма справедливые, весьма благородные мысли, достойные тебя, оказалась зажатой между заметкой об отвратительном происшествии — о женщине, разрезанной на куски, подобно твоему злополучному шедевру, и мерзкой рекламой какого-то снадобья, которое якобы способствует росту грудей у чересчур худеньких особ. Неужели тебя не возмущает такое соседство?
Мне лучше, чем кому-либо, известно, что в наше время печать во всем мире вовлечена в торгашеские комбинации, и я не вижу выхода из создавшегося положения. Не вздумай только обратить мой упрек против меня самого. Не вздумай укорять меня той газеткой, которая кормит меня и которой я живу за неимением лучшего, живу в смертельной тоске, да, в смертельной тоске. Мне не грешно писать вздор, мне не грешно опошляться, не грешно компрометировать себя. Я уже и так скомпрометирован участием в этой грязной кухне. Я пожертвовал чувством собственного достоинства. Жизнь моя не удалась. Все, что относится ко мне, представляется мне совершенно безразличным. Но в отношении тебя я не пожертвовал ничем. Я перенес на тебя все свои чаяния и весь свой пыл. Именно это и позволяет мне пробирать тебя с полной откровенностью.
Поверь, Лоран, ты слишком… Парсифаль, чтобы вмешиваться в то, что у нас именуется „борьбой мнений“. Честным маленьким рыбкам вроде тебя не следует разгуливать там, где водятся акулы. Кстати, я вычитал в словаре Литтре, что слово „requin“[10] происходит от „requiem“[11], ибо тому, кто видит акулу, не остается ничего другого, как прочесть самому себе „requiem“. Мне это показалось прекрасным и очень простым. К сожалению, наиболее авторитетные филологи считают, что такое объяснение — вздор. Как правило, стоит только какой-либо этимологии прийтись мне по душе, как оказывается, что она ошибочна. Истина прямо-таки неуловима.