Лоран положил бритву на столик, вытер с пальцев мыльную пену, подбежал к письменному столу и в двадцатый раз взялся за свою статью. Не забыл ли он исправить на первой странице сомнительное, даже неправильное, выражение, которое может покоробить щепетильного читателя? При этой мысли по спине у него побежали мурашки. И он принялся в двадцатый раз перечитывать фразу за фразой — медленно, вслух, ища погрешности, взвешивая аргументы, подчеркивая ритм и плавность каждого абзаца. Большую часть текста он уже знал наизусть и сам улыбнулся этому. Статья начиналась с фразы несколько тягучей, чуточку неуклюжей; по неопытности Лорану не удалось ни разбить ее на части, ни в достаточной степени облегчить.
«Выдающимся местом, которое, особенно начиная с XII века, заняла наука в цивилизованных странах, наука обязана не только великолепию, величию достигнутых ею результатов, но также и благородству и чистоте жизни служителей знаний, их самоотверженности, их независимости от государственной власти и в не меньшей степени — строгой, почти благоговейной дисциплине, которую они поддерживают в храмах новой религии, то есть в лабораториях».
«Элементарно! Грубо! — думал молодой человек, покачивая головой. — Что ж! Это все-таки то, что я и хотел сказать. Досадно, однако, что, дважды употребив слово наука в самом начале, я должен был дальше написать знаний, чтобы не повторить наука в третий раз. Тьфу, пропасть! Смущает меня и выражение чистота жизни — раньше я этого не заметил. Да и эпитет выдающееся вначале совершенно ни к чему, лучше бы сказать значительное. Но значительное как-то мелко. Да, все это не так просто, когда ты не специалист. К счастью, дальше идет получше…»
Следовали соображения о способностях, необходимых для научной работы, и о дисциплине, которую надлежит поддерживать в лабораториях. Потом шли удачные рассуждения о младших сотрудниках ученых; об обязанностях и заслугах безвестных служителей, которых Лоран справедливо называл подсобниками науки — термин, который несколько мгновений казался ему прямо-таки превосходным.
«Работу подсобников, — читал он дальше, — никак нельзя считать случайным занятием, ибо это подлинное призвание. Как и всякое другое, оно предполагает настоящие способности, свободный выбор, отменные добродетели, как-то: послушание, терпение, самопожертвование, преданность. Поэтому для правильного течения научной работы крайне пагубны всякие внешние вмешательства. Поэтому политика и протекционизм, например, должны умолкать у входа в лабораторию так же, как у входа в больницу. Здесь на карту ставится благо всего человечества. Терпеть дурного служителя в храме значит не только рисковать экспериментом, но подвергать опасности все общество».
Увлекшись чтением, Лоран скандировал слова, слегка ударяя рукою по столу. «Несколько торжественно, несколько высокопарно, — думал он, смеясь, — но старик поймет намеки. А если не поймет — значит, не хочет понимать. Что ж, тем хуже для него! Посмотрим, что дальше».
Следовали точные, даже чисто технические сведения о роли младших работников лабораторий, занимающихся экспериментами и изготовлением препаратов. Вся заключительная часть статьи была посвящена проблеме, получившей известность благодаря выступлениям Пьер-Этьена Лармина, а именно, проблеме управления наукой. Никого не называя, Лоран высказывался за полную независимость ученых, занятых поисками и открытиями. Очерк он заканчивал мыслями о науке будущего. Она должна, она, несомненно, будет «сама собою управлять, сама распоряжаться в своей области, спокойно избирать соответствующие методы работы, свои пути и своих служителей».
Лоран на несколько мгновений сомкнул веки. Все это, конечно, не представлялось ему особенно новым, особенно удачно изложенным, но все было разумно, справедливо и даже не так уж агрессивно. Лоран оделся, потом пожал плечами: «Я потратил три-четыре дня на пережевывание этой статьи. Но, по крайней мере, я привел свои мысли в порядок. Польза какая-то все-таки есть. А что касается скотины Лармина…» Но он тут же взял себя в руки. «Нет, — прошептал он, — без оскорблений! Спокойнее! Я считаю, что должен сдерживать себя, как только почувствую, что у меня сжимаются кулаки и начинают скрежетать зубы!»
Выйдя на улицу, Лоран пошел быстрым шагом. У дорога лавки газетчика ему стало совестно, что он так торопился. Свежие газеты были вывешены на проволоке. Теплый летний ветерок приподнимал листки и разносил легкий запах типографской краски, сырого теста и навоза. Лоран поискал глазами и на несколько мгновений замер, впившись в «Натиск», название которого выделялось красными готическими литерами. В наказание за свою поспешность молодой человек решил не покупать газеты, пока не окажется на площади Данфер-Рошеро, то есть пока не пройдет более половины пути, — и мужественно осуществил свое решение.
В киоске на углу Орлеанской авеню Лоран купил газету, не спеша развернул ее и сразу почувствовал, что лицо его залилось румянцем: на второй странице он увидел свой портрет. То была фотография, изображавшая его в халате, в институтском садике, — фотография, некогда снятая его товарищем; он уже забыл о ней. «Кто же мог дать им этот портрет? — с досадою думал Лоран. — Я не просил помещать портрет, я вовсе не хотел этого…» Тут лицо его вспыхнуло от новой волны негодования. Ему попались на глаза следующие строки, напечатанные под портретом:
«Доктор Лоран Паскье, знаменитый молодой ученый, которому мы обязаны признаниями, наводящими на глубокие размышления».
Почти одновременно он увидел заголовок статьи, предисловие редакции, и его охватило смутное ощущение стыда; он почувствовал, что его предали. Слова подсобники науки были еле видны, набраны мелким шрифтом, зажаты между двумя черными полосами. Зато наверху, броскими литерами, красовался заголовок, которого Лоран не давал и который привел его в смущение: Надо очистить науку от карьеристов и рвачей. Текст был разбит на несколько маленьких отрезков, причем каждый из них сопровождался крикливым заголовком. В довершение всего Лоран с первого же взгляда заметил, что многие фразы — и в том числе самые существенные — упразднены, другие почему-то выделены курсивом или жирным шрифтом; что статья его, искаженная, изуродованная, обезображенная, стала просто неузнаваемой.
Молодой человек некоторое время стоял, понурив голову, опустив руки, в раздумье — что же ему делать? Вдруг, приняв решение, он вскочил на извозчика и велел везти себя на бульвар Монпарнас, к Вюйому.
Еще не было девяти. Поднимаясь по лестнице, Лоран вспомнил, что Вюйом человек женатый, что столь ранний визит может оказаться неуместным и что Вюйом, несомненно, ничем не может помочь, если друг его оказался жертвой газеты, которая, как считал Лоран, злоупотребила его доверием.
Вюйом все еще жил в своей весьма скромной холостяцкой квартире. Из столовой, куда ввели Лорана, он слышал, как г-жа Вюйом журит девочку, которая не дает себя причесать. Время от времени к этому семейному концерту присоединялся, как звук виолончели, низкий, медлительный голос самого Вюйома. У Лорана кружились мысли: «Вот она, современная наука и ее полное бескорыстие! Я-то один, я могу довольствоваться двумя небольшими комнатками. Но Вюйом! Он старше меня. Он выдающийся ученый. Он создает первоклассные труды. И он безропотно соглашается жить с семьей в квартирке, которую почел бы убогой даже какой-нибудь молодой приказчик из магазина Лафайет. И что ж! Вот это-то и восхитительно, — да простит меня Жозеф. Так и должна жить наука, чтобы оставаться чистой и действительно величественной».
Наконец появился Вюйом; он был в халате с узором. Он сразу же ласково спросил:
— Что с тобою?
— Катастрофа. Прости, что беспокою тебя так рано…
— Катастрофа? Какая катастрофа?
— Вот смотри.
Лоран протянул ему газету, и Вюйом неторопливо развернул ее.
— Итак, — сказал он, — статья появилась.
Лоран подскочил на месте.
— Они изменили заголовок, выкинули целые абзацы, приспособили мой текст для сенсации. Это ужасно, это позор! Я попался в ловушку. Знаю, ты тут ни при чем. Но скажи, что мне теперь делать?
— Спокойнее! Спокойнее! — прошептал Вюйом, полузакрыв глаза, за воспаленными веками которых, казалось, вечно таится улыбка. — Спокойнее! Ты рассуждаешь как мальчишка. Статья напечатана, это главное.
И, несмотря на сокращения, она все-таки хороша. А что касается эффектного заголовка, броских подзаголовков, жирного шрифта, так все это, старина, приемы современной прессы, и тут уж ничего не поделаешь; с этим приходится мириться. Ты, Паскье, возмущаешься вполне искренне, не сомневаюсь в этом. Зато другие! Другие негодуют на прессу только потому, что считают, что она оказывает им недостаточно внимания. Когда они видят свой портрет, помещенный на видном месте, — поверь, старина, — они бывают очень рады и горды.