тёмными мордовскими капищами, “Арзамас” литературный стоял на границе тьмы непросвещённой шишковской архаики.
Названием общества мы обязаны Дмитрию Блудову, в прошлом московскому “архивному юноше”, а ныне выгодно женатому петербуржскому чиновнику по дипломатической части. Безвременно погибший драматург Озеров был его двоюродный брат, а Шаховской, “уморивший” его, стало быть, личный враг. В пародийном “Парнасском адрес-календаре” Воейков аттестовал Блудова следующим образом: “…государственный секретарь бога Вкуса при отделении хороших сочинений от бессмысленных и клеймении сих последних печатью отвержения…” Дмитрий Николаевич, действительно, отличался безупречным литературным вкусом, острым критическим взглядом – и немалой творческой фантазией. Он не нашёл в себе страсти к большой поэтической форме. Его коньком стали афоризмы. Блудов читал их на заседаниях “Арзамаса”. Маска “русского Ривароля” прирастёт к нему настолько, что Карамзин в одном из писем скажет прямо: “Кланяюсь Блудову-Риваролю и Батюшкову-Парни”. Кстати, у Блудова мы находим одно из самых ярких определений поэзии нашего героя, по которому видно, насколько Дмитрий Николаевич увлечён гомеровской классикой: “Слог Батюшкова я хотел бы сравнить со внутренностию жертвы в руках жреца: она ещё вся трепещет жизнию и теплится её жаром”.
Ещё до войны случилось Блудову путешествовать по делам наследства в Нижегородской губернии. Нелёгкая занесла Дмитрия Николаевича в богом забытый Арзамас. Вот что рассказывает Филипп Вигель, ближайший его приятель: “Дорогой случилось ему остановиться в Арзамасе; рядом с комнатой, в которой он ночевал, была другая, куда несколько человек пришли отужинать, и ему послышалось, что они толкуют о литературе. Тотчас молодое воображение его создало из них общество мирных жителей, которые в тихой, безвестной доле своей посвящают вечера суждениям о предмете, который тогда исключительно занимал его”.
Блудовское “Видение в какой-то ограде” станет основой арзамасского мифа. Он составится из двух происшествий в реальности. Первым будет памятная ночёвка Блудова в Арзамасе, а второе произойдёт в державинском доме на Фонтанке. В тот вечер Блудов с Вигелем решат из любопытства посетить одно из чтений “Беседы”. Заседание по обыкновению окажется мучительно скучным и долгим, и Блудов отпустит кучера. Наконец чтения заканчиваются, и правоверные “беседчики” спешат в гостиную, где накрыт ужин. А простые “зрители” разъезжаются. Пора домой и нашей паре, но кучер? Он всё не возвращался, и молодые люди вынуждены ждать в прихожей среди лакеев – представляя себе по глухим отзвукам за дверью гостиной, о чём толкуют на ужине верные шишковцы.
“Видение в какой-то ограде” как бы выворачивает наизнанку и сплавляет оба события. В Арзамасе ночует Шаховской; тучный человек спит за стенкой так громко, что общество безвестных арзамасских литераторов, собравшихся в соседней комнате, вынуждено прервать заседание. Звуки, действительно, престранные: шипение, бормотание. Слышно, как Шаховской разговаривает во сне; глаголемое повторяется; взволнованные арзамасцы записывают. “И было в лето второе от Лейпцигской битвы, в месяц третий, в день пятый на десять, и был в Словеснице и видел в Словеснице мерзость и запустение, и от чтения стихов моих пронзил меня хлад полунощи…” Словесница это, конечно, “Беседа”. Во сне Шаховской кручинится о собственной бездарности. Наконец, видится ему старец, чертами напоминающий Шишкова. Послан старец для наставления.
“Арзамас” представит себя обществом тех самых литераторов из провинции. В издёвку над “Беседой”, где всё строилось на чинах и иерархиях, и даже рассадка на заседаниях соблюдалась по ранжиру – арзамасцы провозгласят себя “безвестными”. Однако ночное видение Шаховского преобразит молодых провинциалов. В новую жизнь на службу новой литературе они войдут под новыми именами.
Имена найдутся в балладах Жуковского. Блудов станет Кассандрой, Уваров – Старушкой, Вигель – Ивиковым журавлём, Воейков – Дымной печуркой, Батюшков – Ахиллом, Жуковский – Светланой, Пушкин-младший – Сверчком и так далее. Теперь, когда “безвестные арзамасцы” обновились, и самому обществу требуется новое имя. Оно возникнет по аналогии с Евангелием – и станет “Новым Арзамасом”.
“Да воскреснет Арзамас, да расточатся враги его!”
Сложная, но концептуально увлекательная игра и композиция.
Невозможные в подцензурной печати, пародии на церковно-славянскую архаику, к которой обращались “шишковисты”, составят стилистическую основу “Нового Арзамаса”. Интересно, что первым сыграет в игру не “арзамасец”, а латентный “беседчик” – Гнедич. Это и вообще история о том, насколько прозрачны (как в арзамасском трактире) литературные перегородки; и как часто “архаики” и “новаторы”, сами того не подозревая, пересекаются в едином поле литературы и двигают её вперёд.
Правда, это движение хорошо видно лишь с высоты нашего времени.
Крылов, хоть и посмеивался над скучными “беседовскими” заседаниями, хоть и написал про них “Демьянову уху” и “Квартет” – регулярно заседал и ужинал на Фонтанке. Был он вхож и в компанию москвичей, то же и Гнедич. Наоборот, Державин, хоть и приблизил, и ценил Шишкова – любил и уважал Карамзина. Пусть они были эстетические противники, однако “Беседа” делает и Николая Михайловича, и друга его Дмитриева почётными членами. Никому из них не приходит в голову отказываться. Был приглашён в “Беседу” и Жуковский, состоял в ней и Озеров – а не один лишь Хвостов, Шихматов или Станевич, зло прозванный арзамасцами “Сатаневичем”.
Примиряющей фигурой был, повторимся, Державин. Его пьедестал возвышался настолько прочно, что Гавриле Романовичу прощались любые чудачества. А Шишков при Державине был чем-то вроде начальника отдела пропаганды.
Чаявший легализоваться в литературном Петербурге, Гнедич в 1810 году готовился стать “беседчиком”. Однако статус, предложенный Державиным (члена-сотрудника) – которому был рад будущий “арзамасец” Жихарев, например – задевал самолюбие Николая Ивановича. Гнедич не только отказался, но и написал пародию-сатиру, перелицевав православный символ веры. Ему, бывшему семинаристу, церковный язык был знаком с детства. “Верую во единого Шишкова, – писал он, – отца и вседержителя языка Славеноваряжского, творца своих видимых и невидимых сочинений. И во единого господина Шихматова, сыно его единородного, иже от Шишкова рождённого прежде всех, от галиматьи галиматья, от чепухи чепуха, рождённая, несотворённая, единосущная, ею же вся пишется; нас ради грешных писателей и нашего ради погубления, вышедшего из морского корпуса мичманом; распятого же зане при мучителе Каченовском и страдавшего, и погребена с писаниями”. Опус на самом деле очень остроумный – и много говорит о чувстве юмора Николая Ивановича, которого мы привыкли считать педантом.
Блудов – спустя пять лет – как бы подхватывает и продолжает травестийную традицию.
Дмитрий Дашков. Человек университетского образования, Дашков слыл мастером интеллектуальной сатиры. Между товарищами он пользовался непререкаемым уважением и даже “морально властвовал”. Батюшков в письмах почти всегда называет его “любезнейший Дмитрий Васильевич”. “Его приговор литературным их произведениям почитался важным и окончательным, – вспоминает племянник поэта Дмитриева, – его насмешка была метка и неотразима, хотя никогда не была оскорбительна”. Добавим, что силу