прославленная Пушкиным фраза “любви и очи, и ланиты” – которую мы по читательской инерции окрашиваем в эпикурейские тона – отсюда. А ведь в контексте элегии она едва ли не вопль отчаяния.
Как в воздухе перо кружится здесь и там,
Как в вихре тонкий прах летает,
Как судно без руля стремится по волнам
И вечно пристани не знает, —
Так ум мой посреди сомнений погибал.
Все жизни прелести затмились:
Мой гений в горести светильник погашал,
И музы светлые сокрылись.
Вот здесь бы и закончить. Но Батюшкову, повторимся, требуется точка опоры, и он с рациональным педантизмом перекладывает в стихи догматы христианской Церкви. Его внутренний человек требует гарантий. И здесь уже слышна батюшковская гордыня, которая в безумии будет буквально пожирать поэта. Поразительно, как сопротивляется догме поэтическая ткань. Узнаваемый “сладострастный” язык – где слова, кажется, не стоят отдельно, а совокупляются друг с другом – на последних строфах словно изменяет поэту:
Я с страхом вопросил глас совести моей…
И мрак исчез, прозрели вежды:
И вера пролила спасительный елей
В лампаду чистую надежды.
Ко гробу путь мой весь как солнцем озарен:
Ногой надежною ступаю
И, с ризы странника свергая прах и тлен,
В мир лучший духом возлетаю.
6.
В то время, когда светильник батюшковского дарования шипел и гаснул – когда взгляд видел тщету земного, а разум слышал в ответ лишь скупое молчание мудрецов мира – мечта Константина Николаевича жила своей жизнью. Подобно Петрарке, поэт упивался отчаянием и возлетал духом в мир любви и памяти – а мечта стремилась в Крым. Один Батюшков изумлялся скоротечности мирского, а другой задумывал “Тавриду”, где бессмертные боги делят райские кущи с поэтом и его возлюбленной. Рай тем более наглядный, что неосуществимый. Но пусть читателя не смущает подобное соседство. В нём нет лицемерия. Представьте коммунальную квартиру и несколько насельников. За одной дверью – смиренный христианин, а за другой нежный созерцатель. Исступлённый мизантроп и человеконенавистник, или язычник, преследующий в вымышленном лесу вакханок. Это и есть поэт. Через несколько лет, когда разум Батюшкова померкнет, квартиранты вырвутся на общую кухню и заговорят разом. Но пока он в трезвом уме, его-мечтателя от его-христианина спасает тот, о ком Батюшков не мог и подумать: Семён Бобров. “Бибрис”. Тот, над кем в младые годы часто “насмешничал” Константин Николаевич – с того света как бы протягивает коллеге руку. В поэзии и вообще всё обратимо и всё поправимо. И тот, над кем ты смеялся, может чудесным образом оказать помощь. В этом, заметим между строк, великая нравственная сила поэзии.
Семён Сергеевич Бобров прослужил в Николаевской губернии почти десять лет и по делам службы часто бывал в Крыму. Его “Таврида” была написана в духе борения природно-божественных сил мироздания, явленного в пугающе ярких, болезненно громко и разнообразно озвученных образах. В стихах смешались “дикий пар” и “бурелюбивый вран”, и “тайны руды”, которые “спят во мраке”, и даже сам “судья вселенной / С своим лицем молниезрачным”. Хотя речь шла всего-то о пережидании грозы, застигнувшей поэта на склонах Чатыр-Дага. Но какой грозы, крымской! Когда, кажется, все силы мироздания выходят на арену и разыгрывают грандиозный спектакль.
Настигает крымское переживание грозы и Батюшкова. Его Водолей, вращающий “урну хладную”, словно выскочил из стихов Боброва, и “валит шумящий дождь, седой туман и мраки” – оттуда же. А рай в шалаше у Батюшкова – из стихов Капниста, Крым едва ли не первым воспевшего.
До Одессы от Каменца 400 вёрст. По письмам Батюшкова мы знаем, что поэт мечтал о путешествии. В каком-то смысле так и вышло, правда, заочно. Бобров описывает Крым реальный, виденный, исхоженный. А батюшковская Таврида – место абсолютно идеальное. Существующее, подобно “Моим пенатам”, лишь в воображении автора. Элизий, куда устремляется дух поэта, его обитель. Но именно там, в вымышленном, нереальном пространстве мы вдруг ощущаем свободу. Освобождаемся хотя бы на время – от двоемирия, в которое человека погружает разум. От времени, которое равнодушно разрушает самое лучшее. От дружбы, которая много обещает, но больше обманывает. От славы, которая смешна, ибо в Элизии все равны. От надежды, обратная сторона которой – разочарование. “Таврида” – мечта чистая, беспримесная, идеальная. Потому что ни в какую Тавриду поэт и его возлюбленная никогда не отправятся. Нет в реальности такой возлюбленной и такой Тавриды. “Кто сердцем прав, того ты ввек не покидаешь”, – напророчит в юности Батюшков. Действительно, мечта в образе возлюбленной в “Тавриде” властвует. Теперь она тот самый фонарь, о котором писал Жуковский. И Батюшков сам – сам! – зажигает его, “не заботясь о тех, которые даст Провидение зажечь после”.
Равны несчастием, любовию равны,
Под небом сладостным полуденной страны
Забудем слезы лить о жребии жестоком;
Забудем имена фортуны и честей.
В прохладе ясеней, шумящих над лугами,
Где кони дикие стремятся табунами
На шум студеных струй, кипящих под землей,
Где путник с радостью от зноя отдыхает
Под говором древес, пустынных птиц и вод, —
Там, там нас хижина простая ожидает,
Домашний ключ, цветы и сельский огород.
<…>
Весна ли красная блистает средь полей,
Иль лето знойное палит иссохши злаки,
Иль, урну хладную вращая, Водолей
Валит шумящий дождь, седой туман и мраки, —
О радость! Ты со мной встречаешь солнца свет
И, ложе счастия с денницей покидая,
Румяна и свежа, как роза полевая,
Со мною делишь труд, заботы и обед.
Часть VI
Из дневника доктора Антона Дитриха. 1828
30 июня. Большую часть ночи с 29 на 30 июня мы ехали по дурной дороге; несколько раз экипаж наш подвергался опасности быть опрокинутым. Больной выказывал страх и, забившись далеко, в самый угол экипажа, наклонял его ещё больше на свою сторону. Погода была плохая. Больной был довольно покоен; утром только казался утомлённым после ночного путешествия, мало спал, однако, в гостинице, в который мы завтракали.
31 июня. Мы принуждены были завернуть в дрянную еврейскую корчму, [нрзб] евреями. Больной хорошо относился к нам: благодарил за всякую оказанную ему услугу, был очень вежлив и, когда вытащили из экипажа