— Ага! — хмыкнул Луицци. — Теперь я понимаю, почему ты так возлюбил эту женщину. Ее гордыня просто поразительна, и это притом, что она пала так низко…
— Гордость не может пасть слишком низко, милый ты мой барон. Только тщеславие, как бы высоко оно ни забралось, так и норовит сползти в выгребную яму.
Луицци, молча проглотив оскорбление, махнул нечистому рукой, предлагая рассказывать дальше. И Сатана продолжал.
II
Бедная девушка
— Кажется, я уже говорил, барон, что детство Эжени закончилось, она стала взрослой. А теперь позволь мне вкратце обрисовать, что такое жизнь девушки ее сословия. Конечно, это работа, работа и еще раз работа, но это и свобода. В шесть часов утра Жанна и Эжени выходили из дома; матери, типичной женщине из народа, по-прежнему суровой и грубой, но по-прежнему честной и работящей, худо или бедно, но удавалось иногда хоть немного подрабатывать; дочка же, просыпаясь на ходу, тащилась в ателье, черпая силы лишь в той самой гордыне, которая тебе так не нравится. Поймешь ли ты, сколько добродетели в подобной целеустремленной жизни, не подвластной никаким внешним соблазнам, для которых всегда найдется время и место? Ибо, за недостатком благоразумия, барышни вашего круга растут под неусыпным надзором матерей, не говоря уж о всяческих чисто физических препятствиях, не оставляющих им времени на то, чтобы испытать странное желание побеседовать с кем-нибудь часок с глазу на глаз, да так, чтобы никто ничего не увидел и не услышал. Поймешь ли ты, каким глубоким убеждением должно быть это целомудрие — ведь нужно сопротивляться не только собственной свободе, но и всем мыслимым и немыслимым соблазнам, которые разворачиваются перед бедной девушкой на необъятном пространстве? Ибо, когда вы, барон, обольщаете женщину своего круга, а вернее, когда она позволяет вам себя обольстить, вы не можете удивить ее райским великолепием той адской купели богатства и роскоши, в которой она купается и сама. Поэтому, когда она теряет голову, то для нее нет другого извинения, кроме как жажда любви. Несчастные создания, оказываясь у входа в прекрасный сад, видят оком золотые плоды, и устоять перед таким искушением им ох как нелегко! Ваши женщины пускаются во все тяжкие от праздного существования во дворцах и прохладных рощах; бедные девушки тоже порой сбиваются с пути, но потому, что этот путь ломает им ноги, а непосильное бремя нищеты тянет их на самое дно{265}. Вы, сытые и разодетые, считаете себя богатыми и на юношеские надежды и грезы, но вот единственного истинного сокровища, которым может обладать человек, вам не хватает — здесь вы просто нищие, ибо смотрите вперед лишь на полшага, в то время как тем, у кого за душой ни гроша, есть о чем помечтать! Вовсе не в блестящих гостиных богачей создаются красивые легенды о прекрасном будущем, которыми так увлекается молодежь; знатная барышня в шикарных шелках — всего лишь добыча смутных желаний, а под скромным платьицем бедной труженицы в темной рабочей мастерской вынашиваются и пестуются самые великие и радужные чаяния и фантазии: здесь и прекрасные возлюбленные, и изысканные наряды, и утонченные услады, и самые нежданные триумфы, словом, то, в чем заключается почти все счастье молодости — надежда на лучшее. Поймешь ли ты наконец, что если уж девушка, которой от природы дано не просто желание необыкновенной участи, а сознание ее жизненной необходимости, оказывается окруженной девушками из простонародья, то она к их достаточно вульгарным мечтаниям добавляет мечту об остроумных беседах, благородных занятиях, утонченных умственных упражнениях и творческих достижениях, и нужна некая сверхдобродетель, чтобы не купить все это ценой ошибки, которая для нее представляется единственно возможной дорогой к счастью. Я не имею в виду любовь, хозяин, хотя именно на ее счет вы относите сумасбродства ваших женщин, которые иначе не имели бы никакого оправдания.
Именно такой девушкой и стала Эжени к семнадцати годам, когда одно событие, о котором я сейчас тебе расскажу, превратило тихую и безропотную тоску ее души в живую боль.
Хилая и хрупкая девочка к тому времени резко преобразилась: она стала красавицей; ее стан, гибкий и податливый, вытянулся на глазах, словно посаженное в тени деревце, которое торопится поскорее выбраться к солнцу. Однако чрезмерная белизна ее личика говорила о том, что животворные соки этого деревца не поспевают за ростом, и Эжени, чахлое когда-то дитя, превратилась теперь в высокую и хрупкую девушку.
В то время она работала у госпожи Жиле, одной из самых известных в Париже портних; ее мастерская размещалась на той же, родной для Эжени, улице Сент-Оноре, во дворе напротив дома господина де Сувре, епископа без прихода{266}, который после долгого прозябания в эмиграции вернулся во Францию благодаря пенсии, назначенной Наполеоном оставшимся без прихода священнослужителям. У Эжени появилась подруга — та самая Тереза, с которой они резвились и забавлялись еще в детстве, — она нравилась Эжени, ибо отличалась кокетливостью в выборе туалетов, при виде которых можно было усомниться в истинном положении их хозяйки. Эжени наслаждалась ее обществом, поскольку еще более, чем когда-либо, находилась во власти врожденного чувства прекрасного, и дружба Эжени и Терезы представляла собой нечто более серьезное, чем легкомысленный союз двух самых хорошеньких и нарядных девушек в мастерской. Добрососедские отношения открыли им двери в дом господина де Сувре. Общение такого человека, как престарелый прелат, с двумя молоденькими и столь далекими от него барышнями стало возможным благодаря посредничеству некой госпожи Боден, помогавшей по хозяйству пожилому священнику. Красота тридцатилетней женщины давала повод к подозрениям, которые, как я вижу по твоей ухмылочке, разделяешь и ты. Однако ничего подобного не было и в помине, господин де Сувре привязался к этой женщине только потому, что она служила ему верой и правдой, и любил болтать о том о сем с двумя юными подружками, потому что нет большего удовольствия для стариков, чем скрашивать свои бесцветные будни розовым щебетанием юности. Круг общения господина де Сувре ограничивался несколькими пожилыми придворными Людовика Шестнадцатого, и Эжени не встретила бы в его доме ни одного молодого человека, если бы капитан-лейтенант Медниц, племянник епископа, несколько месяцев в начале тысяча восемьсот тринадцатого года не прожил в доме дядюшки.
В один ужасный для всего французского народа день{267}, который оказался еще более ужасным для Эжени, тридцатого марта тысяча восемьсот четырнадцатого года, когда в окрестностях Парижа грохотали пушки, осажденный город, затаив дыхание, с ужасом ожидал, что на улицы вот-вот хлынет туча врагов, в течение стольких лет собиравшихся со всех концов Европы в поход против Франции. Особенно же все боялись известных своей свирепостью варварских орд казаков{268}, оставивших в Шампани столь жестокий след. Все трепетали; тем не менее в центре Парижа юные работницы госпожи Жиле как ни в чем не бывало шили и кроили изящные муслиновые блузки{269} и легкие газовые платки, мысленно ужасаясь и в то же время непрерывно хихикая у самого подножия рушившейся империи. Пробило уже десять часов, как вдруг в мастерской появилась госпожа Боден и вызвала Эжени на пару слов. Девушка вышла на улицу, и госпожа Боден, вся бледная от еле сдерживаемой нестерпимой боли, проговорила, стиснув зубы:
«Эжени, милая, отведи меня к себе! Твоей матери сейчас нет дома, так ведь?»
«Да, конечно, сейчас, — ответила Эжени, — но зачем?»
«Я все тебе скажу, Эжени; а сейчас пойдем, пойдем быстрее!»
Изумленная до крайности, Эжени отвела к себе домой едва волочившую ноги женщину, которая, не успев войти, рухнула на кровать и воскликнула:
«Ах, девочка моя, спаси меня, спаси! Я вот-вот рожу!»
«Как, прямо здесь?» — попятилась Эжени.
«Или здесь, или где-нибудь в подворотне, ибо господин де Сувре выгнал меня на улицу, как только я призналась ему сегодня утром, что беременна».
«Беременна?»
«Ну да, а все его племянничек! Обманщик! Он должен был вернуться в Париж, но бросил меня!»
Прежде чем Эжени что-то сообразила, схватки настолько усилились, что госпожа Боден от боли прикусила край простыни.
Эжени забегала по комнате, причитая:
«Что делать? Боже, Боже мой, ну что же делать?»
«Во-первых, замолчи, — с удивительным спокойствием проговорила госпожа Боден, — иначе ты меня погубишь. Мне хватит мужества не кричать, хотя боль просто адская. А во-вторых, сбегай за акушером, он в курсе дела».
Эжени, которой казалось, что перед ней просто умирающая и жестоко страдающая женщина, пулей слетала за врачом.
— Эх, господин, — Дьявол с отнюдь невеселой усмешкой взглянул на Луицци, — у ваших сестер и дочерей нет возможности получить столь жестокий урок, они не допускаются к подобным тайнам; жизнь для них — за непроницаемой завесой, которая может приподняться только в день свадьбы. Совсем другое дело — бедная девушка; она в любой момент может узнать все, и Эжени в одночасье лишилась счастливого девичьего неведения, помогая при родах, принимая незаконнорожденное дитя и скрывая позор едва знакомой женщины{270}.