тем, что появился на площади и перекинулся несколькими словами с Бепо и Мандалиной.
И, конечно, особенно это проявилось в кафане к вечеру. «Бришкуланты» были до того рассеяны, что ошибки громоздились одна на другую. Бепо сильно нервничал. А когда кто-то задел его за живое, старик крикнул:
— Корпо дела мадонна, неужто в конце концов магистрат позволит какому-то… какому-то бродяге открыть кафану?
— Да, но если этот Амруш так богат, как болтают? — заметил тот же задира.
— Пусть богат, пусть даже миллионер, однако он был бродягой, бродягой и останется. Кто знает, где он околачивался и что делал, шатаясь по свету. Вот сегодня надругался над мадонной! И неужто такой скотине позволят держать кафану, а?
— Так-то оно так, однако… — начал некий прогнанный со службы писарь, сухощавый высокий молодой человек с необычайно длинной шеей и ввалившимися, как у призрака, глазами, самый горький пьяница Розопека, живший в последнее время тем, что писал крестьянам прошения и жалобы.
— Что «однако», синьор адвокат? — заорал Бепо.
«Адвокат», или, как его чаще звали, «Жираф», с достоинством встал, выпятил грудь, его мутные глаза сверкнули, и, стукнув кулаком по столу, он крикнул:
— А то, трутень Бепо, что сейчас у нас конституция. Понимаешь? Нет больше рабов ни в Розопеке, ни в другом месте, потому что сейчас правит конституция!
В первый раз в Розопеке ссылались на конституцию!
Все побледнели.
Судья, комиссар, приставы, начальники канцелярий — все аристократы тотчас покинули кафану, а вслед за этим чуть было не завязалась потасовка. Бепо схватил кружку и замахнулся ею на «адвоката», но близстоящие удержали старика.
— Чтоб ноги твоей не было, пьянчуга, в моей кафане! Попробуй только!.. — орал Бепо.
— У нас конституция, конституция! — надрывно кричал Жираф.
— Убирайся к черту вместе со своей конституцией! — голосила Мандалина, ломая пальцы. — Что ж это, что сегодня за день такой, пресвятая богородица! Преблаженная дева, покарай нечестивцев! Ясное дело, Амруш подкупил гадкого Жирафа, чтобы устроить здесь скандал… Пошел вон, мерзавец, наша кафана не для галабардийцев…
Слух об этом кафанском восстании, небывалом в своем роде происшествии в городе, быстро разнесся по Розопеку и неприятно задел горожан. Разумеется, рассказ о происшествии дошел в искаженном виде даже до первых слушателей. Однако все поняли, что ссору затеял Жираф и причиной ее был Амруш. Это еще больше раздразнило любопытство, и каждый горел желанием поглядеть на него. До вечерней прогулки во всех домах только и было разговоров, покажется ли на площади этот необыкновенный человек или нет.
И необыкновенный человек появился на площади в самый разгар гулянья. Он уселся за крайний столик на тротуаре, закинул ногу за ногу и положил на колено свою широкополую шляпу. Его полное лицо Бахуса, только что выбритое, сияло еще больше, чем утром, и словно превратилось в огромный магнит, притягивавший гуляющих; все изменили направление и двинулись в его сторону, поднялась не виданная до сих пор толкотня и давка. Почувствовав устремленные на себя взгляды, Амруш немного смутился, но, видя, что многие дамы посматривают на него благосклонно, успокоился и заулыбался. Дамы нашли, что он в расцвете сил и что у него необычайно красивые зубы и волосы (свою густую темно-каштановую курчавую шевелюру без единого седого волоска он расчесывал на прямой пробор).
Мало-помалу порядок восстановился. Синьора Тереза, каждый раз проходя мимо Амруша, бросала на него многозначительные взгляды. «Так сказать» поначалу не верил своим глазам, но, убедившись, что ее поведение никого не смущает, и сам стал подмигивать ей, в результате чего между Терезой и почтмейстершей, с которой она гуляла, разгорелся спор. Почтмейстерша стояла на том, что это неприлично, Тереза же уверяла, будто многое, что у нас считается неприличным, у американцев принято в высшем обществе, а будучи миллионером, Амруш, конечно, принадлежал к высшему обществу Америки. Чтобы убедить свою подругу, Тереза уронила веер, и Амруш (ей-право, довольно быстро для своей комплекции) поднял и подал его, тем самым доказав, что ему ведомы правила хорошего тона.
Сидя вот этак, Амруш несколько раз стучал по столику, но тщетно: Бепо притворялся глухим. Тогда Амруш вошел в кафану и, расставив ноги, спросил:
— Я что, за свои деньги, так сказать, еще и просить должен, а? Какой же вы трактирщик? Сейчас же пусть подадут лимонаду!
Мандалина, дрожа от гнева, принесла лимонад, Амруш опрокинул стакан на стол, заплатил и ушел. Это было последнее появление Амруша на площади в качестве «неизвестного». Восемь дней спустя «американец» пришел снова уже законным владельцем старого строения, приобретенного за две тысячи форинтов у церкви святого Николы. С ним прибыл инженер, который обмерил историческое здание и уехал составлять проект нового дома на основе своих соображений и пожеланий владельца.
Случилось это дня 22 марта месяца, второго конституционного года (второго — согласно календарю, а в действительности первого).
Первого июня того же года, до рассвета, человек двадцать оборванцев взобрались на упомянутое строение, вмиг разбросали истлевшую солому, сбили прогнившие стропила и принялись крушить ломами матицы и поперечины.
Поддавались они легко, подобно старушечьим зубам.
Амруш в просторном рабочем костюме из парусины и широкополой соломенной шляпе подбадривал вместе с протоиереем рабочих.
Капитаны, встававшие раньше других, усаживаясь на своих террасах, видели еще половину стародавней постройки, Бепо и Мандалина застали треть, а когда перед кафаной собрались господа, на том месте, где накануне вечером стояло мрачное и задумчивое строение, из-за которого полетело столько отцов города, валялись кучи мусора и вдали открывался вид на море.
— Sic transit!..[40] — произнес задумчиво судья.
— Клянусь богом, здесь вполне применимо изречение: «Intelligentia transit per omnia!»[41] — добавил доктор Зането.
Податной инспектор, не знавший латыни и полагая, что судья и врач утверждают одно и то же, брякнул:
— И я говорю: браво! Видно, этот дьявол слово сдержит, ведь обещал он, что работа пойдет «на всех парах»!
Бепо и Мандалина молча глядели на них, стоя у стола. Когда податной замолчал, Бепо, словно обращаясь к одной Мандалине, заметил:
— Еще