ногу пожалел, тоже бережно обмыл. Распрямился. Батюшки! Да ведь это Андрюха Дюпин, приятель, с которым на колесниках они работали.
Со слезами на глазах кинулся Степан к нему.
— Андрюха, Андрей Макарыч, друг! Чо с тобой наделали! — На лице у друга, как на рыжике от соли, пороховые зеленые разводы.
А когда тот фуражку-многоклинку снял, вовсе Степану стариком показался: оплешивел Андрюха. То ли от шлема танкистского выпрел волос, то ли от всяких переживаний вылез — бедным калекой стал Андрей. Такой был приглядный парень, волос кольцом вился, а тут…
Выпили они второпях у Андрюхи в избе. Еще бы посидел Степан, да домой надо было бежать. И сам Андрей его прогонял:
— Беги, Ольга извелась. Каждый вечер с сыном на дорогу выходят, тебя ждут.
— Ну, ты, это самое, не убивайся, — пожалел Андрея Степан. — В случае чего я тебя в баню на себе носить буду. Вместе париться станем.
И вправду, на закорках потом носил Степан Андрюху в баню. Переехал скоро Степан из Сибири в Лубяну, соседом стал у Дюпиных. Ногу-то Андрей в предбаннике снимал, а на одной по сырому полу не больно ускачешь.
Конечно, больше, чем у других, в Андрюхиной жизни переменила война. К технике уж он не пошел, выучился на счетовода. Стал человек сидячего труда. И теперь бухгалтерией заправляет.
От Андрюхи Дюпина бегом летел Степан в свою деревню Сибирь, хоть и в гору лежала дорога. Домов еще не было видно, а лиственница, посаженная дядькой Яковом, с каждым шагом все выше и выше вырастала из-за угора.
Увидел Степан свой дом с избоданным крылечком. Вроде он и не он: осел, наклонился. Перевел Степан дух и кинулся бегом. В деревне никого не было: дожинали бабы овес. Сунулся он в свою родную избу: там беловолосый, в Ольгу, парнишка, босой, в заплатанных штанах, роется в валенках, достает помидоры позрелее. Видно, не на шутку есть захотел. На столе домотканая сумка с чернильным пятном во весь угол. Знать, из школы только что прибежал его сын.
— Серега, ты? — крикнул Степан.
— Я. А ты папка мой, что ли?
Не узнал, видать. Схватил Степан парнишку, прижал к себе, слезы подкатили, сказать слова не мог. И почему-то обидно тогда стало, что долго ехал, что губную гармошку не довез. Эх, сундук, сорок грехов, про сына-то и забыл. А как бы он обрадовался такой забаве!
Побежали они с Серегой за лужки, в поле. Не добежали, навстречу им летит Ольга, простоволосая, и ревет, и улыбается. Сама своим глазам не верит, что Степан вернулся живой. Знать, кто-то приметил и ей передал. Горячая, вздрагивающая, ткнулась Ольга в его грудь. Затряслась вся. Пошто так долго-то не ехал? Он смотрел на верхушку рыжеющей лиственницы, и туман ее начал застилать, хоть день был ясный и чистый. Туман долго стоял в глазах.
Осталось в памяти, как лубянские мужики, еще в гимнастерках, с поясными ремнями через плечо, позвякивая медалями, рубили ряжи. Василий Тимофеевич всех поднял, оборвал праздники. Сам он тут же суетился, плотников и землекопов веселил.
Степан это издали все видел. На своей вовсе изношенной «хлопуше» близко не подъезжал. Как-то не по себе было. Он ведь в эту станцию тоже много старания вложил, а кто теперь об этом знает? Он один. Да еще Касаткин. Но под конец вот духу не хватило, покинул Василия Тимофеевича. Все насмарку пошло. Но Василий Тимофеевич его не забыл, позвал в Лубяну на открытие станции. Это уже было по весне.
Когда наступили сумерки, как и наказал Василий Тимофеевич, вышли на улицу лубянцы с керосиновыми лампами. Верилось и не верилось, что загорится электричество. И вдруг померкли керосиновые лампы. Электрический огонь со столбов всю улицу осветил. Поднялись визг и шум. Люди стали фукать друг другу в ламповые стекла. А потом одумались, кинулись качать Василия Тимофеевича.
Он вверх взлетал и все отбивался:
— Погодите, черти! Погодите, хочу сказать! Хочу сказать!
Наконец устали мужики и бабы, отпустили Касаткина. Он поправил сбившиеся набок штаны, залез на крыльцо правления:
— Вовсе душу вытрясли, черти. Хочу сказать. Вот тут в самой задней толпе стоит один скромный человек — Степан Никитич Семаков из деревни Сибирь. Не зря я его позвал. Кабы не он, может, и не хватило бы у меня пороху довезти эту станцию. Он тогда, когда моченьки моей не стало, помог ее довезти и провиантом меня снабдил. Спасибо, Степан Никитич, от всего народа спасибо!
И хоть чужой вроде был Степан, а подхватили его лубянцы и стали качать. Начальство из района руку ему жало, каждый человек старался что-то хорошее сказать.
И были эти минуты в жизни Степана такими, что ни с чем их не сравнишь. Вроде своим человеком почувствовал он себя в Лубяне, и не только своим, а видным человеком. Не часто в то время хвалили, так Степану памятны были эти похвалы, хотя думалось ему: не на полную катушку он их отработал.
Теперь, правда, все стали лубянские. Еще при Василии Тимофеевиче укрупнился колхоз. Но в крупном колхозе недолго Касаткину пришлось поработать, скрутила его желудочная болезнь. Еле ходил, а все про колхоз думал.
Без Василия Тимофеевича скоренько пошло дело под гору. И так-то жилось нелегко в те годы, а еще новое начальство попалось такое, что на людей зверем смотрело. Тот же заместитель председателя, бывший Степанов приятель Тимоня-тараторка. Придет к нему человек, скажет: то бы надо исправить, это неладно делается. Василий Тимофеевич похвалил бы за такое, послал плотника клетки новые в свинарнике сделать или возчика с лошадью за забытым стожком сена, а Тараторка враз обрывал: без тебя знаем, не твое дело, ишь какой умный. Поначалу обижались на это, а потом махнули рукой. Чего зря говорить, коли слушать не желают.
И потянулся из Лубяны народ, хотя вроде бы трудно найти деревню раздольнее да красивее.
Не виноваты, говорят, председатели в том, что бежал народ. Тяжело в послевоенной деревне было. Но ведь там, где непонятливый да хамовитый человек сидел у руля, бежало еще больше. Выходит, многое от них зависело и теперь зависит. От того, какой руководитель, жизнь то сластит, то горчит.
Это теперь Лубяна стала такая нарядная: наличники на окошках, карнизы резные по краям крыш, дома по-всяконькому изукрашены. Лубянцы стараются, не хочется одному от другого отставать. Один ромбиком украсил, другой шашечкой, а третий вспомнил старинную резьбу кружевом, всех перещеголял. Егор Макин так в полоску дом выкрасил. Идешь теперь по Лубяне — одно любованье. А было время — не заботились так мужики, потому