За этот рассказ и дали Чмаруцьке кличку князя, на которую он откликался, если его звал кто-нибудь из друзей-товарищей.
Конечно, все хорошо знали, что во всех историях Чмаруцьки если и бывает правда, то на какую-нибудь долю процента. Старые рабочие помнили, что действительно, когда проследовал через их станцию царский поезд, у Чмаруцьки были кое-какие приключения, но довольно обычного свойства и к тому же неприятные. Сидел человек, как мышь, в своей теплушке, — было строжайше приказано не выходить из помещения во время следования царского поезда, — а тут, то ли человеку живот схватило или по другой нужде, он вышел наружу и подался через пути напрямик к дровяным окладам, чтобы приютиться где-нибудь за штабелем. Его и поймали. Суток двое подержали в жандармском управлении, все допытывались, куда и зачем он шел. Крепился, крепился человек, да и признался, наконец, что шел он по такому делу, по которому и царю случается пройтись, конечно, пешком. Взгрели малость за неуважение к царской фамилии и отпустили, — что возьмешь с Чмаруцьки?
Так разве станешь хорошему человеку рассказывать о таких не очень уж интересных приключениях? А если уж рассказать, так, по крайней мере, пусть все знают, что и дровоклады не лыком шиты, что и они кое-чего стоят на свете.
Точно так же все знали, что Чмаруцькина почтенная половина, уважаемая Степанида Гавриловна, хоть и звал ее супруг в веселую минуту княгиней, никакого отношения к столь знатному роду не имела. Была она когда-то служанкой у начальника станции — Княжевича. Отсюда и пошло прозвище. Когда порой некоторые досаждали Чмаруцьке своими расспросами, почему княгиня да отчего княгиня, рассказчик в конце концов терял всякое терпение и резко обрывал нетактичного слушателя:
— Гляжу я на тебя и дивлюсь, брат ты мой, до чего ты несообразительный хлопец. Вот ты за девушкой ухаживаешь, и знаю я, что любишь ее. Чем она для тебя не княгиня? А моя Степанида Гавриловна, дай ей, боже, здоровья, семь сынов, как дубков, принесла мне. Чем она для меня не княгиня? И люблю ее, и почитаю, и живем мы с ней в мире и согласии — пускай бы так все добрые люди жили. Понимать надо, к чему какое слово говорится.
Разумеется, слушателю тут нечем крыть, сразу умолкает после такою афронта. Не без того, — и посмеивался кое-кто, слушая про мир и согласие и прочие семейные добродетели. Ибо, что греха таить, побаивался немного Чмаруцька своей дражайшей половины и, когда чувствовал себя виноватым перед ней, старался лучше не попадаться ей на глаза. Особенно после получки, когда солидному человеку не грех за компанию пропустить по рюмке-другой.
Но не всегда убережешься, подчас и собьешься со счета.
Тут тебе и провинность, порой и серьезная.
А у Степаниды Гавриловны на это нюх особый — она уж тут как тут. Сама не сумеет найти, так всех соседок мобилизует да свое семейство все на ноги поставит, никуда от нее не спрячешься. Ведет потом по улице под конвоем да подгоняет не совсем деликатно:
— Иди, иди, бесстыжие твои глаза! Поглядел бы, как люди глумятся над таким беспутным!
Чмаруцька всячески пытается угомонить свою половину:
— Ты бы хоть на улице меня не срамила! Вот я тебе расскажу, брат ты мой…
— Ты меня на сказки свои не поймаешь! Вот я тебе дам, баламут, управу! — И она энергичной рукой направляла беспутного к дому.
Тут и начинались суровые испытания Чмаруцьки. Сразу же устраивался тщательный обыск, деньги отнимались, точно пересчитывались и торжественно запирались в шкаф. За обыском следовал допрос:
— Где остальные, баламут?
— Все, брат ты мой, все забрала. Все у тебя, до последней полушки…
— Где нарезался, спрашиваю?
— Это, брат ты мой, обижаешь ты меня. Хочешь — по одной половице пройдусь, не собьюсь, как перед богом, ни в одном глазу. Ну-ну… Виноват, каюсь! Ей-богу, каюсь! Хочешь вот ручку у тебя поцелую?
— Я вот возьму ухват, да как поцелую по спине.
— Зачем, брат ты мой, инструмент портить? Тебе без ухвата все равно, как мне без лопаты. Уважай инструмент! Сдаюсь, брат ты мой, сдаюсь! В самый бы раз поспать мне!
— Сапоги сними, баламутная душа!
Когда приказано было снять сапоги, все страхи рассеивались, и Чмаруцька, залезая на скрипучую полку, осмеливался даже в разговор пускаться:
— Видишь, надбавку нам дали, ну мы и…
— Спи уж, не оправдывайся!
Такие приключения бывали у Чмаруцьки в давние времена. За последние годы они случались изредка. Осталась у него только неизменная привычка сочинять самые необычайные истории про всякие происшествия и случаи. Выслушав как-то однажды его рассказ, — было это еще перед войной, — начальник депо сказал:
— Вы бы, Савелий Лявонович, чем пустой болтовней заниматься, взяли бы лучше инструкцию об углепогрузочных кранах да выучили бы ее как следует. Глядишь, можно бы вас и механиком на кран поставить.
Поначалу даже обиделся Чмаруцька:
— Не в мои пятьдесят пять лет такую премудрость осваивать, пускай уж сыны мои да они, молодые, за это дело возьмутся. А я и с лопатой обойдусь. А насчет болтовни — это вы зря, товарищ начальник. Я как бы агитатор. Я им о старом времени такое расскажу, что они и уши развесят. Вы не думайте, что если уж я беспартийный, так и не понимаю, что к чему. У меня вот хлопцы в партию вступают и в комсомольцах состоят. И сам бы я, может, куда-нибудь подался, если был бы побойчее в грамоте. Да на грамоту нужны хорошие глаза. А глаза у меня слабые. Из-за них я, может, век свой скоротал на этом складе. Кабы не они, я бы, может, механиком ездил или, на худой конец, в составители поездов пошел бы. А вы говорите! Совсем несправедливые ваши слова про эту самую болтовню, как вы выражаетесь. Вот я вам расскажу…
Попробуй, договорись тут с Чмаруцькой. Он был говорун, таким и остался. Правда, выветрились из его памяти разные диковинные приключения, давно забыл он про них. А за последнее время изменился и его характер.
Степанида Гавриловна заметила какую-то перемену в своем муже. Последние месяцы при гитлеровцах ходил он необыкновенно мрачный, молчаливый. Куда девались его былая веселость и подвижность? Точно подменили человека. Не добьешься от него лишнего слова, совсем забыл про свои россказни. Правда, когда горели склады зерна на станции, повеселел было сразу, несколько дней ходил козырем и однажды пришел домой в таком воинственном настроении, что Степанида Гавриловна сразу почуяла: хватил где-то. И уж грозно скомандовала:
— А ну, подойди ближе!
А Чмаруцька, вместо того, чтобы сразу бить отбой, как он поступал раньше в таких случаях, с самым независимым видом выпалил в ответ:
— А что ты думаешь, и подойду! Ты меня, брат ты мой, не тревожь! Видала?
— Что я должна видеть?
— Вон на станции пожар!
— Ну и пусть себе горит, но откуда ты такой горячий взялся?
Этот вопрос немного сбил с панталыку Чмаруцьку, он растерялся на минуту, но потом буркнул под нос: «С тобой никогда не сговоришься!» — хлопнул дверью и с решительным видом вышел из хаты. Гавриловна выбежала вслед и попросила:
— Ты бы хоть пьяный по улицам не шатался! Немцы сейчас как собаки злы.
— А что они мне? Мне теперь хоть самого Гитлера подавай, так я его в пух и прах разнесу! Да ты не бойся — цел буду. Мне надо хоть с товарищами потолковать кое о чем.
А ночью притащил откуда-то мешок ржи.
— Вот, брат ты мой, знай наших! Мастака!
— Кого это — наших?
— А это уж не твоего ума дело.
— Гляди, Савка, не снести тебе головы, если станешь ввязываться в такие дела, про которые я не знаю.
— А с чего мне ее обязательно терять? Пусть немцы ее теряют. Для того и явились сюда, чтобы шею себе свернуть.
— Что-то ты стал очень храбрым.
— Трусливым никогда не был, как тебе известно.
Когда Чмаруцька проявлял такую непреклонность, Степанида Гавриловна обычно умолкала. К чему, в конце концов, лишний раз ссориться со своим мужем?
А однажды приходит и прямо с порога:
— Сегодня, братты мой, на моих глазах немецкий эшелон пырх в небо — и нет его. От гитлеровцев одни пуговицы остались.
— Какой там эшелон — всего два вагона, сама видела.
— Все ты успеваешь видеть! Ну, пускай два вагона, Все равно фашистам беспокойство.
— Вот это верно. Беспокойства им хватит.
А потом что ни день, то свежие новости. То паровоз, то два паровоза. Да все при таких странных обстоятельствах. И эшелон цел, и рельсы целы, а паровозам одна дорога — на кладбище. Так взорвут, что никакой ремонт уж не поможет. Умудряются же люди!
— А чья ж это работа? — словно к самому себе обращается Чмаруцька.
— Разве ты не слыхал? У нас в депо, — Степанида Гавриловна работала там уборщицей, — такие слухи ходят: взрывает паровозы дядька Костя, где-то на дороге работает. Все это его рук дело.
— Вот это Костя! Хотел бы я повидать его. Наши стараются, стараются на немца, а он одним махом всю их работу шелудивому псу под хвост. Есть, значит, люди, Гавриловна, которые немца не боятся, дают ему пылу-жару. Я всегда думал, что не может того быть, чтобы немец на нас ярмо надел.