— Вот это Костя! Хотел бы я повидать его. Наши стараются, стараются на немца, а он одним махом всю их работу шелудивому псу под хвост. Есть, значит, люди, Гавриловна, которые немца не боятся, дают ему пылу-жару. Я всегда думал, что не может того быть, чтобы немец на нас ярмо надел.
— Да мы с тобой только думаем, а люди, как видишь, делают.
— Совсем справедливо говоришь. Но что поделаешь, когда нет никакой возможности. Да вот люди поумнее нас с тобой и те шкурниками заделались. Хотя бы взять нашего Заслонова. Кто бы мог подумать, что такой человек пойдет на подобную подлость, чтобы врагам помогать, людоеду Гитлеру служить?
— Выходит, что и мы с тобой живем по милости немцев.
— Тут дело совсем другое. Невелика от меня польза немцу. Опять же, кабы не мои годы да наши меньшие были постарше, разве я сидел бы тут? Убежал бы, куда глаза глядят. Вот по району сколько добрых людей действует да немца в страхе держат. Да какие хлопцы, поглядела б ты! Я некоторых видел. Их работа была, когда склады зерна сгорели. Вот это люди живут! Не то, что мы с тобой.
Загрустил было Чмаруцька, но вскоре вновь окрылился, повеселел, стал все ходить куда-то к своим приятелям. Однажды приходил с Хорошевым, что-то все ходили по двору, по садику, даже во «флигель» заглядывали.
— Думает у нас свой уголь ссыпать, квартира у него такая, что негде ни полена положить, ни угля. Двор, как бубен, что ни положи — подметут.
Потом, узнав, что Гавриловна собирается проведать больную соседку, все допытывался, когда она к ней пойдет и долго ли там задержится.
Она в самом деле пошла утром к соседке. Мальцы тоже куда-то ушли. Из старших вообще дома никого не осталось — два сына были в армии, третий служил тут же на дороге помощником машиниста, а четвертый работал где-то в Гомеле или Минске, как говорил Чмаруцька. Гавриловна, конечно, знала, где работал ее четвертый сын, но не хвастаться же перед каждым встречным и поперечным, что он тут недалеко, у батьки Мирона в партизанском отряде. Да еще следующий за ним, поменьше, тому всего только лет шестнадцать, и тот все со своими товарищами что-то затевает: ходят друг к дружке, собираются и о чем-то договариваются. Разве узнаешь про их дела? А еще двое малышей. С ними другая забота: коньки, санки. Отцу одна работа — ежедневно валенки подшивать.
Гавриловна пробыла у соседки каких-нибудь полчаса и вернулась домой. Зашла в хату — пусто, никого.
— Вот понадейся на него, бросил дом и ушел.
Вышла во двор, оглянулась. Заметила приоткрытую дверь во «флигель», зашла туда. Примостившись на старом топчане, Чмаруцька и Хорошев что-то мастерили. Тут стояло ведро с водой, в корыте была разведена глина.
— Что вам, хаты мало, что вы тут мерзнете?
— Да мы, видишь, думаем каменку поправить. Мы с ним вот надумали: наладим немного «флигель», так будет в самый раз баня, важнецкая баня, брат ты мой.
— А что, вам не хватает места в деповской бане помыться?
— Нет, там, брат ты мой, теперь только немцы моются, нашему брату нет туда доступа.
— Нашли баню! Да она же, как решето, дырявая!
— Ничего, все дырки позатыкаем, в самый раз будет попариться…
— Ну, парьтесь себе на морозе на доброе здоровье, а я уж пойду обед готовить, хоть картошки сварю.
Набрала около флигеля немного мелкого каменного угля, наваленного здесь кучей, взяла и один большой кусок, который, видно, откатился от кучи и лежал на обломке доски. Прихватив и этот обломок на растопку, пошла домой.
А в «флигеле» шла своя работа.
Подновили для приличия печку-каменку, кое-где подзамазали глиной, подложили новые камни. Потом смастерили две замысловатые штучки: закатали в глину по куску тола с медными трубочками-запалами, обмазали угольной натиркой, мелкими кусочками битого угля. Чмаруцька бережно держал в руках две угольные мины и боязливо поглядывал на них.
— Не бойся, не бойся! Можешь себе носить их на здоровье, переносить куда хочешь, ну и закладывать, скажем, в паровозную топку. Они боятся огня. Это раз. А в какую кучу подложить на складе — тебе всегда окажут. Если паровоз идет под немецкую бригаду, ты и пускай ее в ход. Как только начнется экипировка паровоза, тогда и закладывай. Да не ошибись. Это два. И прячь их там где-нибудь в канаве, около склада. Это три.
— Что ты мне, брат ты мой, — это раз да это два. Не маленький я! И без тебя хорошо знаю, в чью миску такую галушку подбросить. Я удивляюсь только: такая, кажись, небольшая штучка, а этакую силу имеет! Это же тогда на моих глазах как бабахнет, брат ты мой, так мы же с тобой еле на ногах устояли. Неужто от такой штучки все это случилось?
— Да я же тебе говорил. Подложили тогда хлопцы…
— Гляди ты! Умная голова у человека, который придумал такой гостинец. Подавится немец этой галушкой!
— И не галушка, а поползушка.
— А мне что? Как ни назови, лишь бы фашистам пришлась по вкусу!
— Дядя Костя зря хлопотать не станет, уж он знает, чем гитлеровцев потчевать.
— Скажи ты! И откуда он только взялся такой? Вот бы с таким человеком встретиться и истолковать. Люблю поговорить с умным человеком.
— Когда-нибудь и встретитесь. Он работает на нашей дороге.
— Да, так говорят люди, и до меня слух дошел.
— Однако неси их на двор, пускай там замерзают.
— Понесу, брат ты мой.
И, как всегда, когда Чмаруцька бывал в особенно веселом настроении, он вполголоса замурлыкал свою любимую песню:
«Бродяга к Байкалу подходит…»
Слышно было, как он выводит уже за дверью тоненьким и дрожащим фальцетом:
«Рыбачью он лодку бер-е-т…»
Но что-то внезапно случилось там, на дворе, ибо песня прервалась, а слово «берет» Чмаруцька повторил раза три и каждый раз все более упавшим голосом, в котором явно нарастала нерешительность, а быть может, и растерянность. Наконец, песня совсем умолкла, и за дверью раздался встревоженный голос:
— Иди сюда, Хорошев!
— Что там у тебя?
— Что-то я совсем не вижу той галушиси, которую я раньше вынес на мороз.
— Куда ты ее положил?
— Да вот тут, на доску. Вот гляди, еще и след от нее остался.
Чмаруцька растерянно озирался вокруг, оглядывая все уголки своего «парка», который в этот солнечный морозный день был особенно красив. Раскидистая груша стояла в пышном убранстве серебристого инея. А над белоснежными сугробами искрилась в радужных переливах морозная пыль. Отяжеленные инеем, гнулись к самой земле кусты малинника и смородины. С ветки рябины, отряхивая искрящиеся снежинки, взлетела сорока, стремительно бросилась в сторону. Чмаруцька глядел на всю эту красоту, но, не замечая ее, стоял как вкопанный.
Только взглянув на дымоход над своей хатой, из которого начал виться серый дымок, то появляясь, то исчезая, Чмаруцька мгновенно вышел из этого оцепенения, побледнел, как бумажный лист, и крикнул:
— Боже мой, она там!
Затем выпустил из рук обе мины, бесшумно упавшие в мягкий снег, и с такой стремительностью бросился к дому, что даже шапка у него свалилась с головы.
Но Чмаруцьке было не до шапки.
Хорошев уже догадался об истинных мотивах непонятного на первый взгляд поведения Чмаруцьки и усмехнулся в свои густые усы. Притворив дверь флигелька, он сунул поглубже в сугроб обе мины. Взглянув на дымоход, он заметил, что дымок уже больше не показывался. Хорошев медленно побрел по тропинке к хате, подняв Чмаруцькину шапку. А навстречу ему уже бежала Степанида Гавриловна, всполошенная, растерянная. Увидев Хорошева, она расплакалась:
— Идите же скорее, он ошалел, не иначе! Чего только не бывает в жизни, а такого еще ни разу не случалось.
— Ничего, Гавриловна, на свете всякое, бывает. Не принимайте близко к сердцу… — не зная, что сказать, и стараясь утешить плачущую женщину, вынужденно говорил Хорошев.
— Как же не принимать? — всхлипывая, жаловалась тетка Степанида. — Думала накормить вас, так, понимаете, только я поставила картошку на чугунку — печь я топить не стала — да начала растапливать, а дрова все не горят. Столько мужчин в хате, а чтобы припасти хорошую растопку, так поди, дождись от них! Разжигаю я, думаю… А он как ворвется в хату! Глянула я на него и чуть не сомлела — с лица человек изменился, глядит так страшно… Да как бросится к печке, как саданет в чугун, картошка моя вся на пол. А он схватил ведро воды да как бухнет в печку! Боже мой, боже, и откуда такая напасть на меня! Сидит теперь на лавке и на мои слова не откликается… А с лица — покойник, ни кровинки…
— Ничего, все будет в порядке, — утешал ее Хорошев. Они вошла в хату. Чмаруцька все еще сидел на лавке. Но на покойника он уже не был похож. Заметив вошедших, он поднялся и пошел им навстречу:
— Вот, брат ты мой, какой случай! Не знаешь, где и на что нарвешься.