— Ежели вы так говорите, даст господь, дети. Однако, по моему мужицкому разумению, корысти от войны не было даже тому, кто побеждал.
— Думаешь, оттого, что нас много гибнет? Что дорого обойдется наша свобода?
— Бывают, сынок, людские головы, что не дороже конских.
Бора выпустил вилку, перестал жевать.
— Есть много людских голов на этой злосчастной земле, которые стоят меньше вола или плодового дерева. Так я считаю. Большое зло на земле взметнулось. А зло рождает зло. Шиповник яблок не приносит.
Данило не интересовали рассуждения свекра Стамены; он мучительно соображал, как с нею договориться, где встретиться после ужина. Она прислуживала за столом, опустив глаза, разве чуть-чуть зарумянились щеки, и только дважды украдкой улыбнулась ему и бросила горячий взгляд. Как положить конец этому ужину, которым так наслаждаются его товарищи? А если ужин окончится и он не успеет с нею договориться? Где она спит? Он пил, чтобы не слишком обращать на себя внимание. Все, что приходило ему в голову, казалось невозможным, неосуществимым здесь и сегодня.
Когда ужин близился к завершению, он поднялся, якобы для того, чтобы подложить дров в печку, и как-то исхитрился шепнуть ей, что после ужина будет ждать ее на сеновале, но женщина ничем не выразила своего согласия. И он похолодел, обомлел, куска хлеба, глотка вина не мог более проглотить, отказывался. И смотрел во все глаза: Душану Казанове она улыбалась ласковее, чем ему, этому обольстителю, самому красивому парню в Студенческом батальоне. Едва они вошли в комнату, как этот тип, который в Скопле обольщал барынь-патриоток, пользуясь именем своего отца, известного министра, уставился на молодуху. Выходил за ней в кухню, дескать, проверить, как просыхают шинели. У Данило от ревности, обиды, горя померкло в глазах. Он попытался встать и пойти следом, но Бора Валет больно стукнул его по ноге, и Данило в совершенном отчаянии опустился обратно на лавку. Душан Казанова не возвращался. А молодуха за чем-то вошла и тут же стремительно метнулась обратно. Крестьянка, а какова курва. Невероятно!
Кто знает, через сколько часов вернулся Душан, улыбающийся, ликующий. Данило хотелось перед всеми надавать ему пощечин, и ей надавать пощечин, и сегодня же попасть туда, где грохочут орудия. Он не слышал больше, о чем шел разговор, не пил и не ел. И не хотел, не мог скрывать свою обиду и муку; сейчас не было для него несчастья горше, чем пребывание молодки и Душана в сенях. Неужели эта деревенская баба обманет, добьет его накануне ухода в бой, накануне гибели? Неминуемой гибели. Чем заслужил он именно сегодня такую боль, такую несправедливость судьбы? Он больше не смотрел в ее сторону. Когда все уснут, он потихоньку выберется и зашагает прямо на фронт, через горы, сам по себе, так же, как ушел из дому, тайком от матери, братьев и сестер, боясь, как бы не разрыдаться при прощании. С отцом в экипаже до Румы, а дальше пешком ночью к Саве. Сегодня же он перейдет через горы, отцепит свои звездочки, чтобы затеряться среди солдат, и сложит голову рядовым, таким же безвестным, каким пришел отдать жизнь за Сербию. Бора то и дело пинал его носком ботинка под столом, напоминая, чтобы он вел себя «серьезно».
Тричко Македонец завел песню, Душан Казанова и Саша Молекула подхватили, а он страдал, подавляя желание выскочить вон и как есть, без шинели, убежать в темноту, в горы. Бора Валет что-то ехидно шептал. Хозяин интересовался, откуда они, а Данило не хотел отвечать. Вместо него это делал Бора, подчеркивая, что он учился в Пеште. Нет, надо немедленно бежать отсюда — песня Душана была невыносима.
— Когда уснут, жди меня там, где я тебя ждала, — шепнула ему в затылок женщина; он вздрогнул, согнулся, как от удара хлыстом, и повернулся к ней, глядя прямо в глаза снизу вверх; голубые очи, предостерегая, раскрылись.
Тричко Македонец встал от стола, выхватил платок из кармана и пустился в пляс.
Со стаканом вина в руках вошла Стамена, улыбнулась Даниле, такой улыбки он никогда не видывал, и кивнула.
Началась ночь, более долгая, чем все двадцать один год его жизни.
Бора Валет упрашивал Душана Казанову и Сашу Молекулу поскорее окончить это наслаждение народным гостеприимством и тут же, на голубом столе, при свете лампады, сыграть с ним последнюю в тыловых условиях партию в покер, играть на все, что несешь, включая предметы, принадлежащие государству, винтовку и патроны, дабы этой лишенной неба ночью ощутить наличие порядка во Вселенной и понять, к чему устремлен Зодиак.
Душан Казанова и Саша Молекула соглашались, с тем, однако, условием, чтобы патроны не трогать, а Боре Валету вдруг почему-то показалась особенно возбуждающей эта игра на боеприпас.
Тричко Македонец застыл на коленях, закинув голову и размахивая платком.
3
У генерала Мишича день был без утра: он дремал, незаметно выбираясь из мглистой и зловеще тихой ночи, которую почти целиком провел на стуле; покуривая, подкладывал дрова в печурку и наблюдал за огнем. Начал было печь яблоки, да позабыл о них, они и сгорели.
Послышался смех и чей-то громкий говор — впервые в штабе армии вестовые весело перекликались; связные беззаботно хлопали дверьми, армейские телефонисты острили с дивизионными. Мишич открыл дверь, спросил офицеров, шумевших в коридоре:
— Что произошло?
— Мы победили на Бачинаце, господин генерал! После поражения — победа! Причем на Бачинаце!
Молча, без единого слова, сохраняя на лице строгое выражение, он вернулся к себе и встал у окна; взгляд зацепился за голые ветви старой яблони; он бродил по пашням Бачинаца, останавливался на его обрывах, углублялся в заросли бука и граба.
Начальник штаба, непринужденно, без всякой официальности, пригласил его вместе с офицерами выпить по стопке лютой:
— Отметим первую победу под вашим командованием!
Теперь ему было приятно видеть улыбку на лице Хаджича, приятно слышать, что тот говорил о победе, но по какой-то неясной причине он не мог радоваться, как Хаджич, не смел радоваться. Он направился в корчму, где разместился начальник штаба, офицеры радостно поздравляли его, соперничая друг с другом в выражении своих чувств, желали ему успеха. Пусть побольше радуются, думал он, пусть даже неоправданно радуются. Это здорово. Завтра им будет стыдно из-за какого-нибудь частного неуспеха. Подошел профессор Зария с бокалом в руке, заговорил с восторгом:
— Ваше здоровье, господин генерал! Победа на ратном поле — единственное дело людское, достойное быть отмеченным. В этом я убежден.
— Не совсем верно, но сегодня пусть будет так, профессор, — шепнул ему Мишич и встал, чокаясь со всеми полной рюмкой и напоминая о завтрашнем наступлении армии. А они словно не желали об этом слышать; кроме двух-трех человек, все хотели говорить только о Бачинаце, говорить, а не слушать другого, поскольку вовсе не были убеждены, что завтра нужно наступать. Это обеспокоило Мишича. И он стал разъяснять свое решение словами более громкими, нежели была его вера. А этого он не любил.
Он не успел выпить и половины рюмки, как зазвонил телефон; Хаджич взял трубку, и лицо у него помрачнело. Всеобщее оживление мгновенно схлынуло; взгляды всех уперлись в Хаджича, который говорил строго:
— Не может быть и речи об изменении позиций! Ни пяди назад! Хочешь, чтоб я доложил командующему?
— Что происходит? — спросил Мишич.
— Подверглись сильной атаке Моравская и части Дунайской дивизии. Целиком правое крыло армии.
— Передайте, что мы не отменяем вчерашних распоряжений, — и продолжал разъяснять стихшим и сразу посерьезневшим офицерам свой замысел завтрашнего наступления. Звонок телефонного аппарата прервал его как раз в ту минуту, когда он говорил о нехватке снарядов для артиллерии. Прикрыв ладонью трубку, Хаджич глухо произнес:
— Господин генерал, Моравской дивизии не удалось от разить атаку на Миловац. Наш полк разбит и обращен в бегство.
— Повторите им, что я не отменяю вчерашних распоряжений. — Сказав это, Мишич встал, испытывая словно чувство стыда от подобного завершения торжества победы на Бачинаце. Он искал подходящие для данного момента слова, но раздумья его были нарушены криком, донесшимся снаружи:
— Убейте меня, но я хочу видеть Живоина Мишича!
— Он у тебя не батрак! Куда прешь? — пытался остановить кого-то адъютант Спасич.
— Если он для народа живет, найдется у него время и мою беду выслушать.
Мишич вышел, в дверях столкнувшись со старым крестьянином, у которого лицо было залито кровью.
— В чем дело, друг?
— Это ты Живоин Мишич, генерал, родом из Струганика?
— Я командующий Первой армией. Что ты хочешь мне сказать?
— Хочу спросить тебя, какую свободу вы защищаете и зачем нам свобода?
Струйка крови исчезала у него в бороде, как бы рассекая на две части потное, изрытое заботами лицо. Вестовые, денщики и охрана навострили уши, чтобы слышать, что скажет генерал. Он понимал, что они на стороне крестьянина. Мишич выплюнул окурок, растоптал его, выигрывая время. Он не знал, что нужно сказать. И, хотя не смотрел на этого человека, видел отчетливо землистое лицо: по руслам рек, по межам и котловинам петляла отмеченная кровью линия фронта.