Еще один кусок брезента использовали, чтобы устроить рядом с хижиной открытый навес, и здесь проводили последующие дни.
Вначале было очень тяжело. Шон пытался вывести Даффа из черного отчаяния, в которое тот погрузился, но Дафф часами сидел молча, глядел на буш, трогал пальцами рубцы на лице и лишь изредка улыбался многочисленным рассказам Шона. Но со временем усилия Шона были вознаграждены – Дафф начал разговаривать. Он говорил о том, о чем никогда раньше не упоминал, и, слушая его, Шон узнал о нем больше, чем за все предшествующие пять лет. Иногда Дафф расхаживал перед сидящим Шоном, и цепь волочилась за ним, как хвост; в другое время он спокойно сидел и с тоской говорил о матери, которую никогда не знал.
– У нас в галерее наверху был ее портрет. Я целые дни проводил перед ним. Никогда не видел такого доброго лица.
Потом лицо его застывало, когда он вспоминал отца, старого ублюдка.
Дафф говорил о своей дочери:
– Она так смеялась, что сердце пело. Снег на ее могиле был похож на большой сахарный торт – ей бы это понравилось.
В других случаях, когда он вспоминал о своих поступках в прошлом, в его голосе звучало удивление. Он сердился, вспоминая свои ошибки и упущенные возможности. Потом снова замолкал и застенчиво улыбался.
– Вижу, я несу чепуху.
Корки на лице подсохли и начали сходить, и к Даффу постепенно стали возвращаться его прежняя веселость и беззаботность.
На одном из столбов, поддерживавших брезент, Дафф начал вести календарь; каждый день он делал зарубку, и это стало ежедневной церемонией. Каждую зарубку он делал с сосредоточенностью скульптора, обрабатывающего мрамор, а закончив, отступал и принимался считать вслух; он словно заставлял приблизиться тридцать – число, после которого он сможет снять с себя цепь.
Зарубок было восемнадцать, когда взбесилась собака. Это произошло днем. Они играли в клейбджес. Шон только кончил раздавать карты, как за фургонами завыла собака. Вскакивая, Шон опрокинул стул. Он схватил ружье, прислоненное к стене, и побежал в лагерь.
Шон исчез за фургоном, к которому была привязана собака, и почти сразу Дафф услышал выстрел. В наступившей внезапной полной тишине он медленно закрыл лицо руками.
Шон вернулся почти через час. Он поднял свой стул, пододвинул к столу и сел.
– Твоя очередь, играешь? – спросил он, беря свои карты.
Они играли с мрачной сосредоточенностью, направив все внимание на карты, но оба знали, что теперь за столом с ними сидит третий.
– Обещай, что никогда так со мной не поступишь! – выпалил наконец Дафф.
Шон посмотрел на него.
– Как – так?
– Как с этой собакой.
Собака! Эта проклятая собака! Не нужно было рисковать – ее нужно было убить сразу же.
– То, что собака заболела, вовсе не значит, что ты…
– Поклянись! – яростно перебил Дафф. – Поклянись, что не застрелишь меня.
– Дафф, ты не понимаешь, о чем просишь. Если ты заболеешь…
Шон замолчал: что бы он сейчас ни сказал, будет только хуже.
– Обещай, – повторил Дафф.
– Хорошо, клянусь, я этого не сделаю.
Глава 7
Теперь все изменилось к худшему. Дафф забросил свой календарь, а с ним и надежду, которая раньше все крепла. И если последующие дни были тяжелыми, то ночи превратились в ад – Даффу начал сниться кошмар. Он приходил каждую ночь, иногда два или три раза. После ухода Шона Дафф пытался не спать, читал при свете лампы или лежал и слушал ночные звуки, плеск и фырканье быков, пивших из источника, крики ночных птиц или низкий рев львов. Но в конце концов он засыпал, и ему снился кошмар.
Он верхом ехал по плоской коричневой равнине – ни холмов, ни деревьев, ничего, кроме ровной, как на газоне, травы во все стороны до самого горизонта. Его лошадь не отбрасывала тени; он постоянно искал ее тень, но, к своей тревоге, не находил. Потом он оказывался у пруда с чистой водой, голубой и необычно блестящей. Пруд пугал его, но он не мог не подойти.
Он склонялся на берегу и смотрел в воду; на него смотрело его собственное отражение – звериное рыло с волчьими клыками, белыми и длинными.
Дафф просыпался, и ужас перед этим лицом не оставлял его до утра.
Приходя в отчаяние от своей беспомощности, Шон пытался ему помочь. За эти годы между ними установилось полное понимание, они стали очень близки, и поэтому Шон страдал вместе с Даффом. Он пытался отгородиться от этого страдания; иногда ему даже удавалось на час или даже на половину утра забыть о нем, но потом страдание возвращалось с удвоенной силой. Дафф умрет, умрет ужасной смертью. Было ли ошибкой впустить в себя другого человека так глубоко, что разделяешь его страдания перед неизбежной смертью? Разве человеку недостаточно своей боли, чтобы полностью разделять муки другого?
Задули октябрьские ветры, предвестники дождей, – горячие ветры, насыщенные пылью, ветры, от которых пот высыхает, не успев охладить тело, ветры жажды, которые гонят дичь к водопою днем, в виду лагеря.
У Шона под кроватью было припасено с пол-ящика вина. Вечером он охладил четыре бутылки, завернув их во влажную ткань. Перед ужином отнес их в хижину Даффа и поставил на стол. Дафф смотрел на него. Корки с его лица почти совершенно сошли, остались только гладкие красные полосы на светлой коже.
– «Шато Оливье», – сказал Шон, и Дафф кивнул.
– Хорошее вино, но, наверно, испортилось в пути.
– Ну, если не хочешь, я его унесу, – сказал Шон.