— Ах, какая ты храбрая, молодец какой. Как зовут тебя? — Мари опускается на колени и обнимает Верочку, а Верочка уже смутилась, наклоняет головку и перебирает передник.
— Это — Верочка, папина любимица, и потому очень избалованная, она ведь единственная девочка.
— Ты — избалованная. Ну, ничего, ничего, со мной ты будешь послушной, да?
Верочка молчит; Алеша нехотя отрывается от своей картинки и подходит к Мари.
— О, ты уж совсем большой. Du sprichst schon Deutsch?[308]
— Я не говорю по-немецки, я только читать умею, — важно заявляет Алеша.
— Он — невозможный, вам будет с ним очень трудно.
— Ты большой шалун, да?
Алеша молчит и только лукаво улыбается.
— Шурочка, а ты что же не идешь здороваться?
Я нарочно роняю на пол солдат, наклоняюсь и начинаю медленно их подбирать. Я не хочу здороваться с Мари, зачем она немка.
— Смотрите, как я рисую, — хвастается Алеша, он подбегает к столу. Мари и мама подходят тоже.
— О, это очень хорошо! Du bist ein echter Maler[309].
Я забираюсь под стол, как будто ищу солдат.
— Шурочка, что же ты?
— Ну, где ты там, — Мари наклоняется, я вижу ее бесцветные глаза, яркопунцовые щеки; она мне протягивает руку, а я прижимаюсь к стене.
— Я не люблю вас, я возьму мою саблю и убью вас.
— Ты убить меня хочешь; о, какой ты сердитый.
— Шурочка, как тебе не стыдно, выходи сейчас и извинись перед фрейлен.
Я не двигаюсь.
— Барыня, оставьте его, он потом поздоровается, — заступается за меня няня.
— Дарья Федоровна, так нельзя, вы вечно за них заступаетесь, оттого они и растут такими дикими.
— Что вы. Господь с вами, барыня, когда я за них заступаюсь. Шурочка, слышишь, что говорит мама. Иди, поздоровкайся скорей, не срами меня в самом деле.
Я нехотя вылезаю из-под стола, недоверчиво подхожу к Мари и робко даю ей руку, стараясь не смотреть на нее. Мари притягивает меня к себе.
— Ну, вот, хорошо. Du bist ein sehr eigensinniger Knabe[310].
— Все равно, я вас никогда любить не буду.
— Почему?
— Так вы немка, а все немцы злые.
Мари засмеялась.
— Пойдемте, я покажу вам вашу комнату.
Мари отпускает меня.
— Я думаю, мы с тобой еще большими подругами будем.
— Я тоже хочу, — кричит Верочка.
— Вот как, давай твою руку.
Верочка дает Мари руку, оправляет передник, и все они уходят. Алеша стоит в раздумьи, потом медленно идет за ними.
— Я никогда больше с тобой играть не буду, — кричу я ему, когда он подходит к дверям.
— Почему? — Алеша быстро оборачивается и смотрит на меня горящими глазами.
Я опускаю глаза, ломаю оловянного солдатика и, чуть не плача, говорю:
— Потому что, потому что ты всегда обманываешь меня. Зачем ты говорил, что скандал ей устроишь, а сам первый здороваться идешь.
— Потому что ты — дурак и ничего никогда не понимаешь. Я хотел ей скандал устроить, если она нас за волосы драть будет и по углам ставить, — а она даже не немка, немки не говорят по-русски.
Алеша говорит это скороговоркой, быстро поворачивается и уходит из детской, хлопая дверью. Я остаюсь один. Так всегда бывает, я всегда остаюсь один. Или Алеша прав, и Мари не немка? Но разве можно любить двоих зараз, я уже люблю няню, как же я буду любить Мари?
11
ГОВЕНИЕ
Мы говеем на второй неделе поста, потому что мама считает, что на второй неделе бывает всего меньше исповедников.
С понедельника мы все едим постное и запах постного масла из кухни через коридор разливается по всей квартире и навевает особое настроение, которое мешает, и я целыми днями сижу на подоконнике и гляжу на прохожих, стараясь отгадать по их лицам, кто из них говеет тоже. При мысли о грехах в первый раз чувствую, что я не один на свете, что много, много людей живет и грешит, хочется узнать их грехи, хочется знать, похожи ли они на меня.
Вот наступает пятница, сегодня надо идти к исповеди. Я стараюсь не думать об этом, но когда вспоминаю, то улыбаюсь самодовольно, ведь сегодня я буду каяться в грехах, я по-настоящему буду большим, потому что у меня грехи будут.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Но пора идти в церковь, мама уже собирается, она входит в детскую и спрашивает:
— Дети, вы готовы? Вы просили прощение?
Я молчу. Вот, когда начинается страшное. Костя и Алеша не боятся, они уже не в первый раз идут к исповеди, а у меня ноги тяжелеют, я не могу, мне стыдно идти просить прощения у няни, у кухарки, главное, у Насти — горничной.
— Если не просили, так идите скорей, уже пора идти, — говорит мама.
— Няня, прости меня, — робко подхожу я к няне и верчу пуговицы у куртки.
— Бог простит, золото мое, — лицо у няни серьезно, она встает со стула, кладет в сторону вязанье и кланяется мне в пояс, от этого я смущаюсь еще больше, только няня не выдерживает, наклоняется ко мне, обхватывает и целует: — Бог простит, да и прощать-то нечего, какие такие грехи у тебя.
Я с облегчением иду на кухню, самое страшное — Настя, она не простит, раз я обозвал ее дурой за то, что она хотела жаловаться маме, когда застала меня в столовой у буфета, подъедающего остатки пирожного. Господи, ведь и в этом каяться надо.
Толстая наша кухарка, всегда веселая, на этот раз встречает меня серьезно.
— Каяться пришли? Дело, дело; надо грехи замаливать; чай, много их на душе накопилось.
— Прости меня.
— Бог простит, меня простите. — Я уже хочу уйти из кухни, как входит Настя.
— Прости меня, — шепчу я испуганно.
— Бог простит.
Бог простит, милый мой. Она простила. Слезы подступают мне к горлу, я не могу так, отчего они все такие, отчего я один такой скверный и сужу всех по себе. Я ухожу из кухни и чувствую за спиной их глаза, от этого у меня как-то особенно подгибаются колени. Боже, как стыдно, как стыдно.
В коридоре встречаю маму.
— Шурочка, ты готов?
— Нет, я еще не был у бабушки.
— Так иди же скорее.
— Бабушка, я иду исповедоваться, прости меня.
— Идешь исповедоваться, а врываешься к бабушке, как сорванец какой, — говорит бабушка, снимая очки и откладывая их в сторону. Я опускаю голову и тереблю пуговицу на куртке.
— Подойди ко мне.
Я нерешительно подхожу. Бабушка отодвигается от письменного стола и обнимает меня.
— Ты не думай, что бабушка к тебе придирается. Бабушка все о вас думает, одни вы у нее, и хочется ей, чтобы вы были умными, чтобы все любили вас. Ты идешь теперь к исповеди, завтра причащаться будешь. Тело Христово в себя примешь. Одна молитва, одна просьба должна быть у тебя, чтобы Господь простил и помог тебе сделаться достойным принять Его Пречистое Тело. Ты и молись: Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного раба Твоего. Подожди, подрастешь, я расскажу тебе, как меня слабую охранял Он от всех невзгод житейских, как направлял и наставлял меня в жизни, и ты поймешь тогда, как велик Господь. Вот почему надо серьезно относиться к такому великому таинству. Нельзя оскорблять Бога, помни это. Ну, Христос с тобой, Он простит тебя, а ты меня прости, старуху.
Бабушка встала, поклонилась мне в пояс, потом перекрестила и поцеловала.
Мы выходим на улицу. Уже чувствуется весна, днем на солнце сильно таяло, а теперь подмораживать стало и тонкий ледок, точно сухари на зубах, хрустит под ногами. Так и тянет наступить на лужицу подернутую льдом, чтобы продавить его, но я иду к исповеди, и желание гаснет. И вдруг я вспоминаю, что я у Мари не просил прощения. Невольно краснею, опять колени подгибаются, я стараюсь себя успокоить тем, что Мари — немка, а немцы все равно не говеют, да потом она так недолго у нас и я ни в чем не виноват перед нею.
Мы входим в церковь, делается страшно, оглядываюсь по сторонам, церковь совсем не такая, как утром, во время обедни. Она точно выросла, перед иконами не горят лампады. В трех местах стоят ширмочки, перед ними сосредоточенные исповедники со свечами в руках. Дьячок на клиросе монотонно читает какие-то правила, при звуке знакомых молитв исповедники торопливо крестятся, некоторые становятся на колени, кладут земные поклоны, и сам за ними начинаешь невольно креститься. Из-за ширм иногда раздается голос священника, потом оттуда выходит исповедывавшийся, идет к алтарю молиться перед иконами Спасителя и Божьей Матери.