Если ему нечего было до сих пор писать Марии Михайловне, то теперь, полный ужаса от виденных убитых и раненых, со жгучей болью на спине, он знал, что ему надо каяться перед ней в том, что и он своей беззаботной жизнью повинен в этом кровавом воскресении[313], и просить ее помощи, чтобы очиститься от страшного прошлого и найти настоящую дорогу в жизни.
“Ваш ответ решит все! — писал он ей. — Вы — совесть людская, открытая совесть, в которую страшно взглянуть, потому что в ней найдешь осуждение всей лжи нашей жалкой и мерзкой обывательской жизни. Я знаю, вы не осуждаете нас только потому, что уверены в том, что не имеете права судить, — но один ваш девственно-чистый, как лилия, облик осуждает сильнее всякого открытого приговора. Я чувствую, что я осужден вами, т.е. не вами, а вашим взглядом, помните, тогда в Павловске на музыке, когда я произнес свои мерзкие слова с единственной целью привлечь ваше внимание к себе, которых стыжусь сейчас. О, поверьте, я не забыл и никогда не забуду вашего взгляда васнецовской Мадонны! Мне больно и стыдно за свою жизнь! Я, как нищий, обращаюсь к Вам ради Христа, подайте слепому и убогому, укажите мне, что делать!”
Со страхом ждал Алексей ответа, не надеясь получить, стараясь тем временем скорее очиститься. Он уже давно порвал с Софьей, но это только в ничтожной степени удовлетворяло его. Он старался найти давно утерянную веру, ходил на церковные службы, но в церкви раздражали его и гудящие возгласы дьяконов, и еле слышное бормотание священников, и толпа, которая то истово крестилась и падала на колени, точно обрадованная, что разобрала наконец знакомые молитвы, то скучала и равнодушно озиралась по сторонам, толкалась и стучала по плечу свечкой для передачи ее к празднику, кашляла и нетерпеливо от долгого стояния переминалась с ноги на ногу.
Мучала его и София, как всякая брошенная мужчиной женщина, искавшая соперниц, писавшая страстные письма, которые он рвал, не читая, и сама приходившая к нему. Ее жгла и томила не удовлетворяемая больше жажда тела, постепенно раскалявшая в ней ненависть к Алексею за то, что он пробудил эту жажду и так беспощадно ушел. И время не помогало ей, напротив, чем меньше было надежды на возвращение к ней Алексея, тем сильнее томила ее жажда тела и тем сильнее ненавидела она Алексея. Наконец, однажды, не в состоянии вынести этой жажды, в припадке мучительной ненависти к Алексею, чтобы заставить страдать и его, виновника ее мук, она неудачно стрелялась. Алексей узнал об этом из газет, но так далека от него была София, что он пожалел о том, что она не умерла. Сестре своей, приехавшей к нему уговорить его навестить Софию, он резко ответил, пожимая плечами:
— Я-то здесь при чем?! Оставьте меня в покое! Если одной сумасшедшей, не знающей что делать, когда кругом так много дела, станет меньше на свете, то всем, в том числе и ей самой, будет легче.
И вот пришел ответ от Марии Михайловны. Руки его дрожали, когда он распечатывал конверт, и строки прыгали перед глазами, когда он читал письмо.
«Как нехорошо вы пишете, — писала она, — при чем здесь девственно-чистый облик, лилия, васнецовская Мадонна, слепой и убогий, — все это вы придумали и зачем? Потом, как я могу осуждать, когда я сама многих, многих, даже всех хуже, это — наверно. Хуже я уже потому, что имею красоту, которой смущаю многих, а я не борюсь с этим. Но бороться надо. Если бы все знали, как много злого бывает от одного облика только. А не умею бороться, и не то, что не умею, а, пожалуй, не хочу даже, — последнее — грех. А вы все такое ненужное пишете. Знаете, надо жить, не думая; все зло ваше от того, что вы не просто живете, не по сердцу, а надуманно, любуясь своей выдумкой. Я тоже грешу этим. Вот здесь, в лазарете, раненые, они живут просто. Это — все бородачи, надо у них учиться жизни. Вчера умирал солдат, у него дома семья большая, он был прострелен навылет в живот, отчего произошло воспаление брюшины. Доктора говорят, при этом боль отчаянная, а он повторял все время: “Хорошо жить на свете, а умрешь, еще лучше будет”.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Я так была поражена: умрешь — еще лучше будет. Он так сказал, точно наверно знал, что умрешь — еще лучше будет. И при нестерпимой боли — хорошо жить на свете. Вот как! А мы умереть боимся, потому что живем не как следует и нарочно себе всякие страдания выдумываем. Много мы вообще выдумываем. Хочется мне вам сказать что-нибудь ласковое, чтобы успокоить вас, только не знаю, что. И, вообще, я не умею говорить. Если вам нужно, пишите чаще, может быть, я тогда и найду, что сказать вам. Да, не люблю я, когда мне “Мария Михайловна” говорят и пишут, я просто — сестра Маша. Так бы хотелось быть для всех сестрой, и даже не только для людей, а для всех: ведь и зверям, и птицам, и травам нужно, чтобы кто-нибудь любил их, тогда бы и красоты своей не чувствовала. Мир — вашей душе. Может быть, Евангелие поможет вам, только читайте его, не думая, а просто, совсем просто, ведь и оно — простое, как луг, на котором растут полевые цветочки, один другого краше».
Это письмо решило последние сомнения Алексея. Жить просто, учиться у бородачей жизни и смерти — и он резко порвал со всем своим прошлым, ушел в подполье, в партию социалистов-революционеров, чтобы ехать в деревню для работы среди крестьян и учиться у них жить просто.
Отдаваясь в распоряжение партии, Алексей всего меньше думал о том, что партийная работа в партии социалистов-революционеров по существу своему была заменой желаний большинства. Для Алексея партийная работа была тем подвигом, который не могла не оценить сестра Маша, той новой жизнью, которую он искал со дня встречи с Марьей Михайловной, тем настоящим, которое одно могло оправдать его в ее глазах и навсегда уничтожить постыдные слова, сказанные им при их первой встрече.
Лето прошло в подготовительных работах, когда Алексея заставляли выступать на фабриках и заводах, и вскоре, после 17-го октября 1905 г.[314], он был отправлен для работы среди крестьян в Курскую губернию.
Недолго продолжалась работа Алексея, он был выдан самими крестьянами и жестоко избит при попытке к бегству. Когда его били и топтали, он ощущал непонятную радость:
— Так, так! Топчите мою житейскую гадость! — говорил он себе, боясь только одного, как бы не выдать свою муку.
После, в сыром подвале, куда втолкнули его на ночь, лежа на сырой земле и чувствуя на себе быстро перебегающие, холодные лапки крыс и их горячие, подвижные носики, которые тыкались в его щеки, бессильный отогнать их, он думал о сестре Маше, и снова радость охватывала его. Сердце порывисто стучало, и в этом ускоренном и неровном стуке рождались слова благодарственной песни. “Маша, родимая, сестра моя вечно любимая, как хорошо жить на свете! Как хорошо страдать ради тебя! О, лучезарная, свет даровавшая, лилия чистая, белая лилия, радость солнца несущая, все оживляющая, смерть побеждающая, слава тебе!”
Полгода просидел Алексей в тюрьме. К нему приезжали мать и брат Шура, радостно было видеть и чувствовать, что родные не отказались от него. Особенно отраден был приезд матери, с которой в отроческие годы он так жестоко боролся за свою свободу, — но еще радостнее было, когда он получал от сестры Маши письма, из которых он узнавал, что она довольна им.
В день открытия первой Государственной Думы[315] Алексей был освобожден и приехал в Петербург для свидания с сестрой Машей. С нетерпеливой жаждою ждал он этой встречи, сотни раз рисуя в воображении, как и что будет говорить с ней, представляя себе до мельчайшей подробности, как она будет смотреть на него своими глубокими, большими, всезнающими, как у васнецовских святых, глазами.
Но сестра Маша сама испытала слишком много и во время мукденского отступления, когда тысячи раненых были брошены на произвол судьбы, и в дни демобилизации, когда усталые, побежденные армии рвались домой, а их заставляли усмирять поднимавших знамя восстания рабочих. Она видела и пережила весь ужас солдатских стихийных бунтов и беспощадную гражданскую войну. На ее глазах расстреливали безоружных, на ее глазах солдаты с остервенением кололи детей и с звериным наслаждением, стоя в очереди, насиловали женщин и девушек. Когда она однажды попыталась остановить их, ее саму схватили, и никогда не могла она забыть страшное, потемневшее от страсти, с дикими сверкающими глазами лицо близко, близко от своих глаз. От ужаса от того, что сейчас должно было произойти, с ней сделался припадок падучей болезни, которой она страдала с детства. Этот припадок смутил и остановил разъяренных солдат, и тот, в руках которого она билась, бережно опустил ее на землю и накрыл своей шинелью.