Мы тоже становимся в очередь; мама дает нам свечки и деньги и объясняет, что нужно с ними делать. Костя и Алеша нетерпеливо двигаются, они уже знают и им стыдно, что мама объясняет им, точно они маленькие. Медленно идет время. Иногда вздохнет кто-нибудь громко, и снова наступает жуткая благоговейная тишина, прерываемая монотонным чтением дьячка.
Вот какая-то женщина в слезах выходит из-за ширмочки и идет к алтарю неровной походкой; вот опускается на колени перед иконой Божьей Матери, прижимается лбом к полу и вдруг начинает трястись мелкими порывистыми вздрагиваниями. Она рыдает.
Мне делается не то страшно, не то стыдно, я оглядываюсь назад. Алеша равнодушно ковыряет свечку. Костя, подняв голову, смотрит в купол, где, точно спускаясь с неба, висит парящий огромный серебряный голубь. Я успокаиваюсь и тоже начинаю копать свечку.
Но вот и моя очередь, мне надо пройти всего два шага, но я не могу пошевелить ногами, точно они приросли к полу.
— Иди же, — слышу я сзади шепот Алеши и чувствую легкий толчок в спину.
— Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного раба Твоего, — шепчу я бабушкину молитву и вхожу за ширмочки.
Я, не поднимая головы, почти машинально, кладу деньги и свечку, бумажка прилипает к ладони, я хочу помочь другой рукой, зацепляю за что-то и роняю свечку.
— Не робей, не робей. Подними свечку-то, — слышу я голос священника.
— Ну, вот так. Дай теперь сюда. Как зовут-то?
— Александр, — я сам не узнаю моего голоса.
— Александр — это хорошее имя, в честь Невского. Так, так. Помолись теперь хорошенько, чтобы Господь отпустил тебе грехи твои.
Священник кладет мне на голову эпитрахиль. Я чувствую его крепкие руки, пригибающие мне голову, я невольно подчиняюсь ему и молюсь дико и упорно — Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, — так, что слезы капают.
Священник прочитал отпускную, снял эпитрахиль.
— Клади земной поклон. Так, теперь целуй крест и Евангелие и ступай с миром.
Я делаю все, что он говорит, а на душе как-то особенно хорошо, точно случилось что-то, точно я сделался новым. Я поднимаю голову и вижу доброе морщинистое лицо отца Иоанна, его большие грустные и ласковые глаза, с любовью глядящие на меня сквозь очки и невольно говорю: — спасибо.
Он улыбается, гладит меня по волосам, и я выхожу из-за ширмочек.
— Как ты скоро, — встречает меня мама и дает мне в руки свечки, — теперь иди к алтарю и поставь свечки Спасителю и Божьей Матери.
Я иду к алтарю и чувство гордой радости заполняет меня. То же чувство сопровождает меня все время, когда мы идем домой. Мне уже не хочется ломать лед на лужицах, я иду спокойно, и все кругом отвечает этому моему новому чувству: и бледно-зеленое небо с яркой вечерней звездой и узкой полоской молодого месяца, и чириканье воробьев, и улица, уходящая в небо, и громыхающие ломовые, несущиеся куда-то, и хочется, чтобы все чувствовали со мной мою огромную гордую радость.
Дома нас встречают бабушка и няня.
— Исповедались, ну, слава Богу.
— Слава Богу, — повторяет няня, — грехов-то у вас, должно быть, много, что так долго.
— Он меня даже ни о чем не спрашивал, — заявляет Алеша, — я хотел ему говорить, а он прямо сказал — стань на колени, положил мне на голову эпитрахиль, и все кончилось.
— Всех дольше он держал Костю.
— Понятно, Костя уж совсем большой.
— Теперь до завтра говейте, до причастия ничего нельзя кушать, — говорит няня.
— Как можно, что вы, Дарья Федоровна, — заступается за нас бабушка, — это нам с вами нельзя, а им-то все можно, ведь они еще дети.
— Все равно я ничего есть не буду, — гордо заявляет Алеша.
Я молчу, сегодня к обеду готовят жареную корюшку, мое любимое постное блюдо, мне трудно отказаться от него. Все-таки, когда подают обед, я нарочно остаюсь в детской.
Мари зовет меня обедать, но я только качаю головой и сажусь за стол, открываю попавшуюся книгу и не могу читать. Из столовой доносится стук ножей об тарелки, слышатся веселые голоса. Я стараюсь не думать об еде и чем больше стараюсь, тем сильнее хочу есть.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Приходит няня, — Шурочка, ты что же не идешь кушать или говеть хочешь? Ах, ты, подвижничек мой, ну что же, терпи, терпи, и Христос терпел.
Нянины слова меня не успокаивают, напротив, только сильнее возбуждают желание есть. Я не хочу быть подвижником, я совсем не потому не иду обедать, а просто так. Если Алеша может говеть, то и я могу.
Я закрываю книгу, иду в папин кабинет, чтобы подальше быть от столовой.
В кабинете догорает камин, я сажусь на пол, обнимаю колени и смотрю на красные уголья.
— Что, ты тоже говеешь? — спрашивает меня Алеша. Он, как и я, должно быть, укрылся в папин кабинет подальше от соблазна.
Я вздрагиваю от неожиданности, я не видел его, когда вошел в кабинет.
— Да.
— Это совсем не трудно, только не надо думать об еде.
— А как не думать?
— Очень просто, когда ты почувствуешь голод, ты начни вспоминать какое-нибудь стихотворение или считай.
— Тебе хорошо говорить, когда ты так много стихов наизусть знаешь, а мне Ольга Николаевна никогда не задает учить их.
Мы умолкаем, угольки в камине покрываются белым налетом и угасают один за другим.
Алеша, — говорю я с тоскою, — почему грешно есть перед причастием?
Алеша молчит.
— Ты знаешь?
— Да.
— Почему же ты ничего не отвечаешь?
— Я думаю. Мне кажется, что ты можешь есть, ведь ты не обещался, как я. Бабушка говорит, что можно, а что нельзя. Бог услышал, как я сказал, что буду говеть, теперь, если я поем, я согрешу снова, и мне придется опять исповедоваться.
Мы опять молчим, последний уголек вспыхнул и свалился, стало темно, только свет от уличного фонаря колеблется на потолке.
Алеша ворочается на диване, мне грустно. Я устал сидеть на полу, но куда идти. Там еще не кончили обедать. Вдруг я слышу заглушенный плач, я встаю, дохожу ощупью до дивана.
— Ты плачешь?
— Ах, оставь меня, мне так есть хочется.
— Алеша, — шепчу я, — ты не плачь, мне тоже есть хочется, но я не буду есть, чтобы тебе легче было.
12
ОТЪЕЗД В ДЕРЕВНЮ
Каждую весну, как только начинают зеленеть деревья и устанавливается теплая и сухая погода, мы уезжаем в деревню.
Перед отъездом мама целыми днями сидит в спальне перед сундуками, разбирая и укладывая нужные для лета вещи.
С окон снимаются шторы, мебель из гостиной выносится на двор, выколачивается и, возвращаясь на старое место, покрывается чехлами; зеркала и картины затягиваются простынями, окна замазываются мелом.
Приносятся ящики, дворники заколачивают их и обшивают рогожей. Куски бумаги, клочья сена, рогожа, веревки, гвозди разбросаны по всей квартире, а нам весело в этой суете и шуме, мы ходим от одного ящика к другому, из комнаты в комнату, нам дела нет до того, что мы мешаем большим, нам весело, мы уезжаем в деревню.
Накануне отъезда все упакованное выносится, комнаты пустеют, становятся больше, и звонко раздаются в них шаги, а голоса звучат громче обыкновенного, и мы нарочно стучим и кричим, бегая по комнатам, чтобы услышать веселое эхо. Часть наших кроватей едет вместе с нами, и потому я с Алешей последнюю ночь спим в гостиной на диванах, обставленные стульями, чтобы не упасть. С непривычки ли, или оттого, что в гостиной сняты шторы и белая ночь смотрит во все окна, или оттого, что боишься проспать час отъезда, я плохо сплю, ворочаюсь с боку на бок и не могу найти себе удобное положение.
Вот кукушка в столовой прокуковала четыре раза, в комнате совсем светло, я выскакиваю из моей клетки и иду к окну, осторожно открываю первую раму, замазанную мелом, сажусь на подоконник и смотрю на улицу.
На улице никого нет; белая, сонная и странная, протянулась она, точно покойник, упираясь в Неву, а там золотая острая игла с маленьким корабликом, я ясно вижу его и даже различаю мачты на бледно-зеленом небе.