Мысль эта Леву лихорадила. Он чувствовал, что пристала ему пора подводить итоги первых двадцати лет своей жизни, а итоги эти были малоутешительными. Он ничего не добился, занимался тем, что его вовсе не влекло, страшился будущего и томился ощущением, что жизнь проходит мимо. Она казалась ему похожей на детскую игру с фишками, где надо дойти до конечного пункта, бросая кубик, и где есть такие поля, с которых летишь кубарем вниз, и неизвестно еще, хватит ли у тебя времени и сил подняться и догнать тех, кто ушел вперед.
Отчаяние его доходило порой до такой степени, что ему казалось, скажи сейчас кто-нибудь: все исчезнет, он умрет или случится неслыханная катастрофа, начнется третья мировая война, о которой так много говорили в ту жесткую весну – и он только с облегчением вздохнет и ни о чем не пожалеет. Вокруг была все та же беспросветная мгла, ненавистные трубы Пролетарского района, спившиеся рожи автозаводских мужиков, хамство и наглость продавщиц и совершенно не понимающий, в каком он дерьме живет, народ.
Бунтовать, протестовать, требовать справедливости – все было бессмысленно. Надо было как-то приспосабливаться и что-то делать. И Лева делал. Он уже второй год стоял в партрезерве, терпеливо ожидая своей очереди, но с его анкетными данными – какая к лешему партия? И в ту самую пору, когда Тезкин сидел над учебниками, вспоминая Серафиму Хренову и запоздало думая, что при всей своей стервозности она была неплохой учительницей и кое-что сумела заронить в его бестолковую голову, Левушка решил, что, может быть, и не надо ни к чему стремиться. В конце концов, в его жизни тоже есть маленькие радости вроде собирания книг, походов в театр и консерваторию, ночного кофе и прогулок по Арбату, есть милая девочка Анечка Холмогорова из подмосковного города с инфернальным названием Электроугли, по сравнению с которым его Кожухово – что твой Париж. Эта Анечка была словно по ошибке забредшим на грешную землю ангелом, и непонятно было Леве, за что ему такая милость была явлена. Она дарила любовь, не требуя ничего взамен и ни на что не рассчитывая, покупала ему рубашки, кормила обедами и выслушивала долгие жалобы и сетования.
– Нам жутко не повезло, – говорил ей Лева. – Мы попали в эпоху безвременья, которой нет ни конца, ни края. Но что делать – время не выбирают, как не выбирают ни родителей, ни родину, ни кровь. Если бы у меня было десять жизней, я, может быть, и согласился бы прожить одну из них здесь и сейчас, но у меня жизнь только одна, и утешительного в ней слишком мало. Ты понимаешь меня?
Анечка кивала прелестной головкой, ни в чем ему не перечила, не задавала глобальных вопросов и была так мягка и заботлива, как бывают только провинциальные девушки. Они давно уже обо всем серьезно поговорили, выяснили, что жениться они не могут, потому что жить им все равно негде и ничего хорошего их не ждет, но, покуда они нужны друг другу, они будут вместе, а как только ему или ей подвернется хорошая партия, расстанутся, но сохранят друг о друге самые теплые воспоминания.
И все выходило на словах очень гладко, без взаимных претензий и упреков, но когда Левушка в полумраке кожуховской квартирки раздевал свою возлюбленную, торопясь успеть до возвращения с работы матушки, он испытывал такую нежность и ярость одновременно при мысли, что эта женщина может достаться другому, что ему хотелось убить и ее, и себя. Он с безумной отчетливостью понимал в эти минуты, что любит ее так, как никого больше любить не будет, и она любит его, что они Богом друг для друга созданы и нет худшей, более преступной глупости, чем через эту любовь переступить.
Но слишком хорошо Лева понимал и другую вещь: жениться – значит поставить на себе крест, значит, повторить судьбу отца и в конечном итоге сделать несчастным и себя, и Анечку, и уж точно ни в чем не виноватых своих детей, которые рано или поздно спросят его: зачем тогда было нас рожать? Для какой жизни? Нет, детей стоит заводить лишь тогда, когда будешь уверен в том, что они будут расти не как быдло и не среди быдла, что они получат и увидят лучшее, что есть в этом мире. И все-таки отдать Анечку – это было выше Левиных сил, выше любого голоса рассудка, это значило отломить что-то от самого себя.
Левушка измучил себя, истерзал сомнениями, не зная, как быть. Он снова бродил вечерами с Тезкиным по Автозаводскому скверу и, внимая абитуриентским страстям своего приятеля, думал: «Мне бы твои заботы, милый». А Тезкин тем временем сдавал экзамены. С грехом пополам написав письменные работы на тройки, он очаровал сердца экзаменаторов непобедимой страстью к небесной тверди, и те, сами на себя дивясь, поставили ему четверку; проверявшая его сочинение на свободную тему ученая дама с филфака и вовсе растрогалась до такой степени, что взяла синюю ручку и самолично исправила все его ошибки, коих бы набралось на три двойки, и поставила высший балл. Этого в сумме оказалось достаточно для поступления на физический факультет, конкурс куда был совсем не такой, как два десятка лет назад, когда советское человечество делилось на физиков и лириков. Уже чувствовалось неумолимое приближение эпохи бухгалтеров и коммерческих директоров, для которых небесные светила были пустой вещью.
Иван Сергеевич и Анна Александровна не знали, какому богу ставить свечку. Они были счастливы, и казалось им, что жизнь их третьего сына, которого они оба, не сговариваясь и не признаваясь в том друг другу, любили больше старших, вошла в колею и самое желанное их дитя наконец утешится.
И только Леву удача друга не обрадовала нисколько: он отдалился от него, они встречались все реже и все реже говорили по душам, а когда сталкивались случайно возле метро, то не знали, о чем говорить. Иногда Тезкин видел Голдовского с худенькой, невысокой темноволосой девушкой и, глядя на них, ощущал неведомо откуда взявшуюся грусть. То ли это была зависть, что у него такой девушки нет, то ли тоска о Козетте, но вся его нынешняя суматошная студенческая жизнь с ее походами в театр или в пивную, островком притулившуюся возле громадного китайского посольства и оттого названную «Тайванем», лекции, семинары, умные разговоры и пьяные посиделки в общаге – все это казалось ему таким ничтожным, что хотелось отринуть все и вернуться в сырость далеких апрельских вечеров, в красно-казарменную школу, туда, откуда он когда-то так рвался, и поискать там тайну самой загадочной физической категории – тайну утерянного времени.
8
Университетская карьера Тезкина оказалась не слишком успешной и не слишком продолжительной. Очень скоро Саня понял, что звезды остались в той же безудержной вышине, что и раньше, а покуда надо было заниматься вещами более приземленными и мало трогавшими его романтическую душу. Учился он так же скверно, как и в школе, но, поскольку со студентами в университете носятся как с писаной торбой и больше всего боятся обидеть и уж тем более исключить, Саня худо-бедно прорывался сквозь сессии, сдавая что со второго, а что с третьего раза, а в остальное время предавался нехитрым радостям великовозрастного недоросля.
Будущее было где-то далеко, и только в сырой и прохладный апрельский день, справляя очередной день рождения, он ни с того ни с сего думал, что вот ему уж двадцать один, двадцать два, молодость проходит и рано или поздно начнется иная жизнь, а кто он, что будет с ним дальше – этого он совсем не представлял. Однако ж чувствовал, что университет нимало не приближает, но лишь отдаляет его от этой жизни, в чем, наверное, и была его высшая прелесть.
И все же мысли эти не давали Тезкину покоя. Сидя за праздничным столом, он тихо внимал нравоучительным тостам братьев, призывавших его стать посерьезней, наконец повзрослеть и, коль скоро не очень получается у него с учебой, заняться тем, что в ту пору обозначалось изрядно позабытым ныне понятием «общественная работа». Разомлевший именинник покаянно тряс головой, понимая, что все хотят ему блага, и даже обещал об этом подумать. Но день рождения заканчивался, Саня выбрасывал все дурные мысли прочь и уматывал с такими же оболтусами друзьями и веселыми подружками в Купавну, где плясал до изнеможения под «Битлов» и Давида Тухманова, еще не зная, с какой красавицей свалится в светелке на втором этаже садового домика и кому, смятый воспоминаниями, теперь уже совсем далекими, станет читать:
И так как с малых детских лет
Я ранен женской долей…
Он слыл среди своих друзей отчаянным повесой и волокитой, и мало кто догадывался, что на самом деле Саня мечтал о женитьбе, мечтал с тайным замиранием сердца, с каким иная барышня в крещенский вечерок силится разглядеть в расплывчатых очертаниях воскового пятна облик будущего избранника.
Но женщины – существа чуткие и рассудочные. В отличие от простодушных мужчин они слишком хорошо чтут разницу между Эросом и Гименеем, а с этим божеством Санечке не везло. Несколько бурных романов, череда бессонниц, свиданий и объяснений, так легко увенчивающихся победой там, где должна сдаваться женщина и торжествует мужчина, оборачивались крахом, стоило Тезкину произнести заветное для девичьего слуха слово «замуж». Что уж так не нравилось хорошеньким студенточкам в их пылком возлюбленном – бог знает, но они всякий раз находили благовидный повод с ним расстаться, уверяя, что сохранят в душе самые теплые воспоминания и непременно будут друзьями. С одной из своих пассий он даже прожил несколько недель вместе, покуда ее родители катались на лыжах в доме отдыха «Красновидово». Как высший символ семейной жизни сохли на батарее в ванной ее прозрачные и тезкинские в горошек трусы, но дальше совместного проживания белья дело так и не пошло. Вернулись объевшиеся манной кашей родители, и Тезкину вместе с трусами пришлось отбыть в Тюфилеву рощу, а его подружка три месяца спустя вышла замуж и очень мило ему улыбалась, когда они сталкивались на аккуратных университетских аллейках. Герою моему ничего не оставалось, как в очередной раз уезжать в Егорьевск, Зарайск или Малоярославец и зализывать новую сердечную рану.