Мне главное, чтобы последнее не отпилить. А ты про ногу…
— Да неужто еще не отпилил? — притворно изумилась Галя. — А я-то думаю: чего это девки по деревням ревмя ревут. Оказывается, от тебя, грозного… хахаля. Вон ты, оказывается, какие дрова пилишь?!
— Насчет дров мы мастаки! — подхватил Игнат. Ему нравился такой разговор. — Нас хлебом не корми, дай только дрова попилить. Было бы с кем, хе-хе-хе!
— Ну, ладно, — поскучнела вдруг Галя. — Проголодался, наверно. Сейчас накормлю…
В доме пахло картошкой, жаренной на сале, и грибным супом. Игнат прошел в комнату и сел за круглый стол, покрытый тяжелой скатертью в синих квадратах и сверху еще тонкой прозрачной клеенкой.
За эти восемь лет, что он ездил по селам, сложился своеобразный порядок угощения Игната, полностью соответствующий его незатейливым вкусам. Как всегда, как в любом доме здесь, на столе появилась поллитровая баночка самогонки, плотно закрытая белой капроновой крышкой, и глубокая тарелка соленых груздей. Грузди здесь вообще-то и за грибы не считаются: полным-полны ими березовые колки, скот их топчет. Они не для тонкого вкуса, но Игнату как раз и нравится в них эта прямая грубая острота.
Он налил Гале в старую граненую рюмку и себе в стакан недолил примерно на два пальца. Потом можно пить и понемногу, но первую, самую сладкую, на голодный желудок да с хорошей закуской — только так, чтобы сполна почувствовать всем ртом, глоткой, всем нутром обжигающую горечь.
Игнат медленно, наслаждаясь, выцедил стакан и посидел немного, закрыв глаза. И потом только начал жадно есть грузди, мыча от удовольствия. Галя закрыла банку крышкой и вынесла в сени, в холодок: во время работы Игнат больше стакана не пил. Все остальное — на вечер.
Августовское солнце, спрятанное за легкой дымкой облаков, только-только начало клониться к западу, когда на дворе Гали Рамазановой вновь оглушительно затарахтела бензопила. После обеда Игнат работал с особым удовольствием, приправленным острым чувством ожидания, нетерпения. Приближались самые приятные часы.
Ближе к вечеру с поля, с сенокоса, с ферм группами и поодиночке потянулись к селу мужики. Запыленные, усталые, веселые, пропахшие соляркой, бензином, навозом, сухим ароматом трав и земли.
— Здорово, Игнат!
— Здорово! Здоровей видали…
— Да уж здоровей тебя у нас не найдешь…
— Это точно: гля, сколько дров наломал…
— Ему бы еще ножовку, так он бы все леса вокруг поспиливал!
— Гы-гы-гы!
— Дай-ка я попробую, Игнат.
— Пили, если силу девать некуда.
— Дай, дай ему, Игнат, пусть попилит. Он в поле не наломался, работы ему мало.
— Ниче, жена его ночью доломает…
— А ты приди да помоги человеку…
— Шефская помощь, го-го-го!
— Нашелся, помощничек, ты со своей справься…
Мужики расселись на бревнах, закурили. В середине — Колька Дымков. Ничто его не берет, собаку. Каким был двадцать лет назад, такой и есть. Ростом с пацана, а поперек себя шире, шея как у бугая, железная колода, а не человек. Сидит, похохатывает, щурится от дыма…
— В первую весну пахали мы круглосуточно, — рассказывает Дымков лениво, вроде нехотя: знает, что никто его не перебьет, все слушать будут. Рассказывает так, что сразу видно: это только начало, а дальше будет подвох. — Гектаров много, людей мало: за рычагами засыпали. Привезли раз обедать, собрались мы, а Игната нет. И трактора нет, не видно и не слышно. А он вот здесь пахал, у озера. Перепугались мы: черте что, средь бела дня трактор сквозь землю провалился. А камыш вокруг озера тогда сплошной был — стена. Это потом его на камышитовые плиты поскашивали. Смотрим, вроде просвет в нем, да какой просвет, дорога целая пропахана, а метрах в двадцати от берега, на чистой воде, одна только кабина трактора торчит. Заснул Игнат за рычагами и въехал в озеро. Ну, похохотали мы: хорошо, дескать, что двигатель заглох, а то уплыл бы наш Игнат к такой-то матери. Кричим, кричим — никто не отвечает. Делать нечего, разделся я, полез. А вода еще холодная… Залез в кабину, а Игнат там, жив-здоровехонек, храпит, аж пар изо всех дыр идет. Я его мать-перемать, а он мычит только и руками и ногами от меня отпихивается. Ну, растолкал я его, протер он глаза, увидел, что кругом вода, и побелел весь, задрожал и давай орать дурным голосом. «Колька! — кричит. — Я живой или нет, Колька?!»
И Дымков изобразил, как затрясся Игнат и начал ощупывать себя скрюченными пальцами: при этом выпучил от деланного ужаса глаза и губы у него тряслись. Мужики хохотали, и Игнат заливался вместе с ними, и сморщенное лицо его сияло: вот, мол, какие мы были, не вам чета.
Тихий предвечерний час опустился на село. В такое время только и посидеть на людях, поговорить неспешно о житье-бытье, о дне минувшем и дне завтрашнем. И хорошо, когда есть где собраться, и не просто так — тары-бары, а вроде как за делом.
Сидят мужики, курят, разговаривают. А пила тарахтит, чурбаки отваливаются один за другим, все идет вроде само по себе, незаметно, между делом. И только когда распилено было последнее бревно, и умолк на приглушенной дробной очереди мотор, и стало неожиданно тихо — все вспомнили про свои дела, засобирались.
— Ты давай почаще сюда, — сказал Дымков. — А то я здесь один остался, они ж все потом уже приехали…
— Будь здоров, Игнат!
— Покеда!
— Приезжай, не забывай Романовку.
— Если хочешь, мы тебе еще одну Третью Ногу сделаем…
— Будешь вроде капиталиста — на двух машинах сразу…
Вечером, допив самогон, осоловев и разомлев, Игнат разболтался.
— Жить, Галя, — хорошо! — говорил он. — Поверишь, так паскудно бывает иногда, дальше некуда. А вспомнишь, что живешь — и радуешься. Там ведь ниче не будет — брехня все это. Я один раз умирал, двое суток без сознания валялся — там уже был, у самых дверей — ниче там нет. А люди не могут жить, не могут… Все они собачатся, все им надо больше, чем у других, все не поделят чего-то. А чего делить? Будь ты хоть трижды богач, хоть трех «Жигулей» купи — все равно три жизни не урвешь. Кому сколько суждено, а потом придет старик Кондратий и… Эх! Жизни, Галя, радоваться надо. Ра-до-вать-ся!
Игнат поднимал вверх указательный палец и проникновенно глядел на Галю мутными глазками.
Уснул он здесь же, в комнате, на диване, смахнув на пол круглую, как блюдо, салфетку с немудреной вышивкой. Он всегда засыпал в том доме, где работал. Хозяева его не будили: старухи, глядя на него, вспоминали, наверно, своих сыновей, разбросанных жизнью по далеким краям, какая-нибудь вдова или брошенка на секунду видела в нем своего мужа, хозяина, что спит усталый