и глаза закатились в обмороке, как у человека. Я схватил его и испугался: в моих руках отчаянно колотилось живое сердце. Такой испуг испытываешь, когда, погладив ребенка по голове, вдруг почувствуешь под пальцами, под легкими пушистыми волосами мягкое, продавливающееся темя…
Воробей скоро очнулся: я почувствовал, как он весь собрался у меня в ладони, напружинился. Клюв закрылся, с глаз ушла поволока. Я подошел к форточке и выставил на улицу руку, разжав ладонь. Воробей встрепенулся, встал, царапнув ладонь коготками, и вмиг сорвался вниз, прижав крылья, и уже у самой земли взмыл вверх по пологой восходящей кривой.
Я вернулся к столу, посмотрел в окно, сквозь чисто промытое прозрачное стекло, посмотрел на деревья, на дома и на серое небо, на такой близкий, доступный, видимый мир — и испугался еще больше. Я представил вдруг, что чувствовал этот воробей, эта живая божья тварь, глаза которого, так же, как и мои, ясно видели и небо, и дома, и деревья, — что́ чувствовал он, когда между ним и этим видимым миром встала вдруг невидимая, непонятная преграда, и ужас, какой воробьиный ужас испытывал он от ее непонятности, чуждости, непостижимости и безжалостности.
Двадцать лет назад… да, двадцать лет назад, это после девятого класса было, когда отец отправил меня на лето в тюменскую деревушку Козловку, к своему тамыру Назымбеку.
Тамыр — на казахском означает: друг. Но это же слово имеет еще и другое значение: корень. Друзья, тамыры, то есть люди одного корня. Сейчас я вспоминаю, как мы, пацанятами еще, подражая старшим, говорили: это мой кореш. Или: мы с ним корешки, корешата… Теперь, по-моему, так не говорят…
Козловка, куда отправил меня отец, — маленькая деревушка на самом юге Тюменщины, на границе с Казахстаном. Вокруг — и на сибирской, и на казахстанской стороне — большие села; Александровка, Усово, Советское, Раздольное… а в центре этого громадного круга — необозримые березовые леса, чистые, просторные, пересеченные мягкими зелеными дорогами, поросшими в колеях низкой мшистой травой. Едешь часами в бричке сквозь эти леса, перелески, пересекаешь огромные лесные поляны, и невозможно представить себе, что сейчас, за опушкой леса, откроется вдруг большое село, с разбитыми в пыль улицами, с проржавевшими, выброшенными за околицу боронами, сеялками и прочим железным ломом, с мастерскими, земля вокруг которых на сотни метров залита машинным маслом, с нелепыми, холодными каменными домами, похожими не то на скворечники, не то на двухэтажные бараки; нет — здесь должна быть деревушка. Она и есть, и это — Козловка. В ней двенадцать дворов, вытянувшихся в одну ровную линию, и ни в одном из этих дворов нет ворот — просто открытое место, в лучшем случае — два сгнивших, покосившихся столбика со скобами, сквозь которые продета легкая жердина, чтоб скотина не забредала. Народ здесь живет пастушеством, здесь любой карапуз сидит на коне так же ловко и удобно, как на горшке, и без труда управляется с большим стадом. Назымбек с сыном Амантаем тоже пасут скотину, каждый год берут в совхозе стадо в двести голов.
Тамыр отца Назымбек и впрямь был похож на корень: на узловатый, крепкий, черный от земли корень. А жена и дети его — на удивление светлолицые, светлоглазые и светловолосые. Шестилетняя дочь Алия, круглолицая, маленькая, но, как водится по-деревенски, вполне уже самостоятельная, всех называла только по имени и, перед тем, как что-нибудь сказать, произносила, подражая отцу, протяжное «э». «Э, Назымбек, — говорила Алия отцу, — скажи своей жене, что пора уже обедать». Или: «Э, Серко, ты с ума сошел? Куда лезешь?» Серко — это конь.
Амантай, сын Назымбека, был младше меня на два года, закончил седьмой класс. Но что значит — младше? Он был старше меня ровно настолько, насколько деревня старше города. Он работал наравне с отцом, он умел запрячь, взнуздать, оседлать коня, он подлезал под коня с долотом и молотком в руках и начинал, к моему ужасу, обрубать коню копыта, он ругался на скотину, как взрослые пастухи, всякими словами, и никто из взрослых и не думал сделать ему замечание, он… да что говорить, и так ясно. Он и физически крепче меня был: коренастый, с широкой грудью и большими мужицкими руками. Белокожий, в мать, он почти не загорал: лицо было красным, облупившимся, и только руки чернели. А когда он разделся, мы в одной комнате спали, я поразился: тело его было молочно-белым, стыдливо белым, совсем не тронутым солнцем.
— Ты почему не загораешь? — удивился я. — Посмотри на меня: видишь? — И я повел худыми черными плечами. — Живешь в деревне, и белый, как сметана, — вот смешно…
— Загорать? — переспросил он. — Это пусть городские загорают, а у нас тут комары, и… — Он замолчал, не стал продолжать, но я и так понял, что по его меркам это баловство, занятие бездельников — лежать и загорать…
На следующий день мне дали коня. Назымбек дал своего рабочего коня — Серко. Это был громадный, как гора, конь серой масти, весь какой-то бугристый, нескладный и на редкость смирный. Я взгромоздился на него и ударил пятками: Серко, не поднимая головы, сделал первый шаг, я еще наддал пяткой, неловко держа поводья обеими руками, и Серко тяжело затрусил, подбрасывая меня в жестком седле. Амантай на совхозном гнедом коне Гашке крутился рядом, горяча своего коня, натягивая поводья, и Гашка круто выгибал шею, грыз удила, мелко перебирая ногами. Я тоже захотел так и дернул повод, но мой Серко и не почувствовал: продолжал трусить, не поднимая головы. «Битюг ты, битюг», — подумал я, но не огорчился: главное, я ехал на коне.
— Ну как? — спросил Назымбек, когда мы вернулись к дому, проехав деревенскую улицу из конца в конец.
— Хорошо, — расплылся я. — Только трясет…
— Привыкнешь, — успокоил меня Назымбек, поглаживая коня по слоновьей шее.
— Скотина рабочая и есть скотина! — выругался Амантай. — И никогда конем не будет! Ты смотри, — повернулся он ко мне, — в рысь его не пускай, а то этот битюг головы от земли оторвать не может, все под ноги себе смотрит, на каждом шагу будет спотыкаться!
— Почему же? — удивился я. — Если под ноги смотрит, то ведь не должен спотыкаться?
— Э-э, — сказал Назымбек. — Только тот конь не спотыкается, который высоко голову держит. Понял?
Весь этот день мы с Амантаем провели на конях. Когда мы выехали за околицу, проехали первый березовый лесок, второй, Амантай вдруг остановился и спросил: «Покажи, где Козловка?» Я показал. «Правильно, — сказал Амантай. — А вон те деревья видишь?» — и он указал на несколько широких раскидистых берез, растущих прямо посреди поля. «Вижу», — сказал я. «Давай поспорим, — сказал он, — что я