Она начинает кормиться в начале апреля, как северный олень. На солнечной стороне оттаивают прошлогодние пучки травы в алмазной короне – Манька тянется к ним широкими гуттаперчевыми губами и выедает.
Она свободно перемахивает ограды из колючей проволоки, рассчитанные на сторожевых псов.
Однажды она попала в яму, вырытую экскаватором, и её вытаскивали «Беларусью».
Потом Ванька умер.
И Манька покончила с собой, бросившись на трансформаторную будку.
29 января
Он, она, оно
Когда к литературе начинают относиться без шутливости, скрытого пренебрежения, досады, – она, как всякая женщина, вступает с вами в законные отношения и абсолютно охладевает.
Поэзия, вертихвостка, предпочитает юных блондинов, рыжих не любит, брюнетов долго и мучительно водит на поводке. Иногда присаживается на ручку кресла какого-то серьёзного человека и рассеянно, часто – смертельно, целует его в лоб.
Проза ворчлива, с утра гремит сковородками, стирает, бежит по магазинам. Иногда, один раз в неделю – конкретно в пятницу вечером, – примет контрастный душ, подовьётся, подмажется, и тогда с нею можно хоть куда: хоть в филармонию, хоть на край света.
Драматургия – это иностранка. Видно, что женщина красивая и сложная, но разобрать, чем она интересна, так же невозможно, как умом понять Россию.
Критика аморальна, по ночам скачет и развлекается, спит до четырёх, после чего перекусывает ворованными бутербродами и с тоской вспоминает своих деревенских родителей: оба они престарелые алкоголики с железным здоровьем.
Театр – мужчина, часто принимаемый за даму. Соответственно и привычки его в закатывании глаз, в частых поцелуйчиках, в сплетнях как бы располагают к лёгкой победе, а – нет, вдруг пожатье становится стальным, взгляд безжалостным, а приговор – окончательным.
Вишня – женщина двадцати восьми лет, вкусная до чрезвычайности.
Слива – шатенка, чуть горчит, при поцелуе тает во рту.
Арбуз – чиновник с Юга, полный дурак.
30 января
Гладиатор
Тебе сразу не понравился этот защитник. Сколько ты встречал таких за двенадцать лет. И всегда старался уйти на другой край, к центру поля, даже замениться с полузащитой, только бы не видеть пустых, радостных глаз. Такая пустота появляется от тренерской установки: «Ты его не пустишь, понял? Ты его выключишь. Ты ему не дашь». И он не даёт. Он думает, что ему разрешено убить, но не дать. Он бьёт по ногам, а потом стоит над тобой, прижав руки к груди, и плачет от сострадания. Но глаза у него при этом го-ордые.
Ты всегда боялся таких вот игр, которые ничего не решают. В такой игре твоя душа, скажем так, вдруг покидает твоё тело и начинает следить за всем сверху, как бы в скрещении сотен прожекторов. «Сегодня обойдёшься без меня», – бросает свысока твоя душа твоему телу. Тело послушно совершает рывки, прыгает, бьёт по воротам, но существует разрозненность в движениях: чуть-чуть не дотягиваешься, немного рвёшь траву при ударе, не попадаешь, не успеваешь. И не дай Бог в такой игре встретить шалые глаза.
Он в первый раз в высшей лиге, этот защитник. Если же тебя не выключит, то и в последний. Его даже в весеннем списке команды нет, только в заявочном листе на этот матч. Кого-то он исключительно удачно выключал в первой лиге. Теперь его выпустили на тебя. Для него это единственный шанс в жизни.
А вот он, тот, кто выпустил. Он сидит среди запасных, среди тренеров, ссутулившись, за кромкой поля, за красной беговой дорожкой, под навесом. Глаза его цепко, неотрывно следят за тобой: «Только не пропустить сегодня, здесь! Только выстоять! А там ещё четыре очка на своём поле, и мы остаёмся! Уж зимой-то – клянусь! – я с них не слезу! Только бы не пропустить!» Ему плевать, что твои ноги бесценны. У него молоденькая жена и тридцать три процента алиментов.
Ох, как не нравится тебе этот защитник! Он не совсем робот, он из тех, кто любит, когда их боятся. Он старательно повторяет твои рывки, и сам не бережётся в подкате. Это совсем плохо. Если он не бережёт себя, тебя и подавно…
Раза два ты от него убежал, теперь он держит тебя за футболку, готовый рвануть её с мясом, если что. Он уже сердит. Уже нет почтительности в его хмурых глазах. Он и в парикмахерской побывал сегодня днём и теперь распространяет запах мужского одеколона «Шипр». Где-то сидят сейчас у телевизора его родители, простые люди. Отец нервно курит одну за другой, а мать, вздыхая, постоит в двери и снова идёт на кухню. Кто мог подумать, что из него выйдет толк? Его боялись во дворе, в школе учителя считали дни до окончания обязательного восьмилетнего. А он – вот он! Ему только закрепиться в составе, а там он пойдёт сам. Он разменяет хоть самого Рональдиньо.
Нет, тебе твои ноги дороже. Так ты говоришь тренеру в перерыве. И тренер согласно кивает в ответ и разрабатывает подключение защитника по краю. Тренеру тоже дороги твои ноги.
Поэтому во втором тайме ты всё чаще отходишь в глубину поля. И защитник ходит за тобой как привязанный. Он понимает, что запугал тебя, и в глазах его появляется дружелюбие. Он пробует шутить с тобой насчёт качества твоей футболки. Он с громадной радостью стал бы твоим другом, оруженосцем, лакеем. Но он понимает, что этого никогда не будет. И он счастлив, что ты боишься его. Это ему поможет в дальнейшем, с менее известными нападающими. Он уверен, что сегодня будет всё в порядке. Его похвалил тренер в раздевалке. Следующая игра дома…
Ты мчался по левому краю, на ходу сыграл в стенку, срезал угол штрафной и мимо вратаря низом вонзил мяч в сетку. Даже в такой игре, которая ничего не решает, твоя душа, созерцавшая всё это с высоты, вдруг снова впрыгнула в твоё тело. И в восхищении ты мчишься по левому краю, ожидая ответной передачи, чтобы поймать скользящий от тебя мяч и подъёмом мощно пробить в дальний угол стелющимся на высоте сантиметров в тридцать ударом!..
Он стоит, упёршись кулаками в бока, зло плюёт в траву. Это – объявление войны. Теперь он не будет тебя щадить. Теперь ему нечего терять. Теперь он будет бить тебя не только в интересах команды, а и для собственного удовольствия.
Ты летишь через голову и остаёшься лежать. Может быть, ему дадут предупреждение, и он струсит? Нет, судья не понимает, что война объявлена.
И снова ты летишь на неправдоподобно изумрудную в свете прожекторов траву. Тебя показывают крупным планом вот этой ближней камерой, показывают, как ты закусил губу, лёжа на локтях, как врач замораживает бедро. Ты почти кинозвезда, тебя узнают по причёске, по вскинутым шалашиком бровям, по скупой усмешке с поднятым левым углом плотно сжатого рта. И тебя на виду у всей страны бьёт этот… этот!
Ты, хромая, возвращаешься в игру. Ты отказался от замены. Тебе кажется, что на поле остались двое – ты и защитник, а все остальные – зрители, в подыгрыше.
Когда ты забиваешь головой с углового, он сносит тебя, не дав опуститься на землю. Ты уползаешь за лицевую линию, и тебе замораживают то же бедро.
Ты знаешь, что одинаково люто тебя ненавидят сейчас два человека на свете – защитник и выпустивший его тренер. И ты, может быть немного преувеличивающий ценность своих ног, ты, окончивший гуманитарный факультет и создавший в рукописи своей книги целую философию футбола, ты, мечтающий игрой, в игре помирить целые народы, и глубоко убеждённый в решающей роли личности в истории, – сейчас ты не думаешь ни о своих ногах, ни о бесценной своей личности.
Ты снова выходишь на поле и знаешь, что тот разминающийся игрок, в синей футболке и белых трусах, готов заменить защитника, – и он это сделает.
31 января
Балерина
(рассказ легкоатлета)
Когда я был третьим в Европе, в «Спорте» появилось три строки. Никто не говорил, что я чего-то добился. Никто не писал, что Весельев бежал, превозмогая боль в бедре, что он вёл мудрую тактическую борьбу. Наоборот. Говорили, что порочная тактика выжидания и на этот раз не принесла плодов. У всех свежи были воспоминания о Балерине.
Если бы дистанция была в загоне лет пять, как сейчас, тогда раскопали бы, что в детстве я был малокровным, на стадион попал случайно и упорный труд увенчался успехом. А так твою фамилию знают только чокнутые. В прошлом году сидел я в шашлычной и разговорился с одним таким. Он мой юношеский результат помнил. Это когда я полторы секунды у Балерины выиграл. Соревнования были ведомственные, поздней осенью. И Балерина был в зените. После этого я у него не выигрывал. Даже когда он начал закатываться. А тогда я его сделал по всем статьям. За двести метров до финиша я его начал доставать. Он был ещё свежий как огурчик. И когда я его обходил на повороте, он ещё ничего не понимал. Такое у него обиженное лицо было. Как я бежал! Как будто крылышки на ногах выросли. Если было когда-то счастье от бега, то тогда.
Вообще, мне кажется, только средневики понимают по-настоящему, что такое бег. В спринте разве его ощутишь? Давай-давай! Или на десятке? Плюс две, минус пять – сплошная арифметика. А восемьсот? Тебя проносит вираж налегке, а впереди ещё шестьсот метров, есть где поработать головой, послушать, как дышат, посмотреть, кто чего стоит. И вот за двести метров до финиша кто-то взрывается. Все пасут друг друга, но это всегда внезапно. Вдруг кто-то большими, парящими такими шагами начинает обходить! Тебя так и подмывает рвануться вслед, но ты ещё не готов, и вот в эти полсекунды ты должен перестроиться. Не перестроился – каюк. Он сразу делает тебе десять метров, и как ты ни дергайся, как ни выкладывайся, ни на сантиметр к нему не подберёшься.