Когда держишь в руках предмет японского искусства, он сам себя раскрывает. Прикосновение уже рассказывает тебе все необходимое: предмет рассказывает тебе о тебе же. Эдмон де Гонкур делился впечатлениями: «Вот изречение, касающееся утонченности, нежности, даже, можно сказать, трепетности совершенных вещей, которых касается ваша рука. Прикосновение — вот знак, по которому опознает себя любитель. Человек, который дотрагивается до предмета равнодушными пальцами, неуклюжими пальцами, пальцами, неспособными к любовному касанию, — такой человек не одержим страстью к искусству».
Для первых коллекционеров и путешественников, побывавших в Японии, достаточно было взять в руки японскую вещицу, чтобы сразу понять, «настоящая» она или нет. Более того, американский художник Джон Лафарг, отправляясь в Японию в 1884 году, договорился с друзьями «не брать никаких книг, не читать никаких книг, а явиться туда в полном неведении». Достаточно довериться своему чувству прекрасного: прикосновение становится чем-то вроде сенсорной невинности.
Японское искусство было дивным новым миром: оно знакомило с новыми фактурами, новыми способами чувствовать предметы. Хотя появились все эти альбомы с выставленными на продажу ксилографиями, это были не просто гравюры, которые можно повесить на стену. Это было откровение, раскрывавшее глаза на новые материалы: патина на бронзе казалась гораздо глубже, нежели на бронзовых статуях Ренессанса; лак отличался непревзойденной глубиной и темнотой; складные ширмы из золотой фольги служили и для членения комнатного пространства, и для отражения света. Моне написал картину La Japonaise, «Японка» («Госпожа Моне в японском платье»). Платье Камиллы Моне было «расшито золотой вышивкой, кое-где достигавшей в толщину нескольких сантиметров». А были еще вещи, вовсе не имевшие соответствия в западном искусстве, вещи, которые можно было отнести лишь к «игрушкам»: маленькие резные фигурки животных и нищих, называвшиеся нэцке, которые можно было вертеть в руках. Друг Шарля, редактор «Газетт», коллекционер Луи Гоне, прекрасно описывал одно самшитовое нэцке: plus gras, plus simple, plus caresse (очень роскошное, очень простое, очень нежное). Трудно превзойти точностью такую ступенчатую характеристику.
Все это — вещицы, которые можно держать в руках, вещицы для украшения гостиной или будуара. Глядя на изображения японских предметов, я замечаю, что парижане любят наслаивать один материал на другой: слоновую кость оборачивают в шелк, шелковая занавеска висит за лакированным столиком, лакированный столик уставлен фарфором, веера падают на пол.
Страстные прикосновения, открытия на ладони, любовное оборачивание вещей — это plus caresse. «Японизм» и касание были соблазнительным сочетанием для Шарля и Луизы — одним из множества других.
Коллекции нэцке предшествует коллекция из тридцати трех черно-золотых лаковых шкатулок. Ей суждено было занять место среди прочих коллекций Шарля в его квартире и соседствовать с бордовыми ренессансными портьерами, светлой мраморной скульптурой в манере Донателло. Шарль и Луиза составляли коллекцию вместе, роясь в хаотичной сокровищнице Сишеля. Это была отличная подборка лаковых шкатулок XVII века, не хуже других, попавших в Европу: чтобы собрать их, нужно было постоянно наведываться к Сишелю. А еще мне как гончару очень приятно, что наряду с этими лаковыми вещицами Шарль купил керамический сосуд с крышкой XVI века, сделанный в Бидзэне — японской провинции, славящейся гончарами. Там я в семнадцать лет проходил обучение, испытывая восторг оттого, что наконец-то могу прикоснуться ко всем этим простым, осязаемым чайным чашкам.
В длинном очерке Les Laques Japonais an Trocadero[15], опубликованном в 1878 году в «Газетт», Шарль описывает выставленные в залах парижского дворца Трокадеро пять или шесть витрин лаковых вещиц. Это его самая полная статья о японском искусстве. Как и остальные его тексты, этот очерк и академичен (Шарль серьезно подходит к датировкам), и описателен, и чрезвычайно лиричен по отношению к предметам, находящимся перед его глазами.
Он упоминает термин «японизм», «изобретенный моим другом Филиппом Бюрти». Три недели (пока я не натыкаюсь на более раннее упоминание) я пребываю в уверенности, что это самое первое упоминание этого термина в прессе, и чувствую приятное волнение от того, что мои нэцке и слово «японизм» оказались так чудесно связаны. Тогда, в зале периодики, я испытал очень радостный момент из тех, когда хочется воскликнуть: «Ага, я так и знал!»
Шарль в этом эссе очень, очень эмоционален. Он выяснил, что у Марии-Антуанетты имелась коллекция японских лаковых вещиц, и это знание он использует, чтобы провести изящную параллель между цивилизованным миром XVIII века с его господством рококо — и миром Японии. В его очерке женщины, интимная близость и лак, похоже, сплетаются воедино. Японские лаковые изделия, объясняет Шарль, мало кто видел в Европе: «Нужно было одновременно владеть большим состоянием и вдобавок иметь честь являться фавориткой или королевой, чтобы добиться вожделенного обладания этими почти недостижимыми предметами». Однако сейчас как раз такой момент — Париж эпохи Третьей республики, — когда два этих далеких и чуждых друг другу мира действительно столкнулись. Эти лаковые вещицы, эти легендарные диковинки, настолько технически сложны для исполнения, что их существование казалось почти невозможным. Прежде находившиеся в собственности у одних только японских князей или западных королев, — отныне они здесь, в лавке парижского торговца, и их можно приобрести. Для Шарля эти лаковые шкатулки таят скрытую поэзию: они не просто роскошны и причудливы, они нагружены историями вожделения. Его страсть к Луизе становится осязаемой. Аурой, окутывающей ее, становится недосягаемость этих лаковых вещиц. Чувствуется, что он устремляется мыслями к золотой Луизе, когда пишет эти строки.
А затем Шарль останавливается на одной из шкатулок: «Возьмите в руки одну из этих лакированных шкатулок — таких легких, таких нежных на ощупь. Художник изобразил на ней яблони в цвету, священных журавлей, летящих над водой, а выше вздымается горный хребет, выгибаясь под небом в облаках, и видны люди в струящихся одеждах, в странных, на наш взгляд, позах, на самом же деле красивых и изящных, под большими зонтиками».
Держа эту шкатулку, он рассказывает об ее экзотичности. Ее изготовление требует деликатности рук «совершенно женской, терпения, точности и принесения в жертву времени», о чем нам на Западе даже и помыслить трудно. Когда видишь и держишь в руках эти лаковые вещицы — или нэцке, или бронзовые статуэтки, — то немедленно осознаешь процесс их создания: они воплощают в себе весь этот кропотливый труд — и в то же время поразительную свободу.
Роспись лаковых шкатулок перекликается с растущей любовью Шарля к живописи импрессионистов: эти яблони в цвету, затянутое облаками небо и женщины в струящихся одеждах — образы, будто взятые у Писарро и Моне. Японские произведения — лаковые шкатулки, нэцке, гравюры — создают в воображении такое место, где ощущения неизменно свежи, где повседневность пропитана искусством, где все существует в сновидческом потоке бесконечной красоты.
Очерк Шарля о лаковых изделиях иллюстрируется гравюрами, изображающими предметы из двух коллекций — Луизы и собственной. Его проза становится чуточку чрезмерной, излишне восторженной, когда он описывает содержимое стеллажа Луизы, заставленного золочеными лаковыми шкатулками и осиянного утренним лучезарным блеском. Их коллекции созданы благодаря «капризу состоятельного любителя, который волен потворствовать всем своим желаниям». Говоря об этих двух коллекциях необычайно роскошных предметов, он невозмутимо ставит себя рядом с Луизой. Они ведь оба полны желаний и капризов, оба идут на поводу у внезапно вспыхнувших прихотей. Они коллекционируют такие предметы, которыми можно любоваться, держа их на ладони, — «такие легкие, такие нежные на ощупь».
Этот поступок — совместный публичный показ коллекций — является сдержанно-чувственным разоблачением их отношений. И само собирание этих лаковых вещиц служит хроникой их свиданий: эта коллекция стала хроникой их романа, их личной тайной историей прикосновений.
В 1884 году в «Голуа» появляется обзор, посвященный выставке лакированных шкатулок Шарля. «Перед этими витринами можно простоять целый день», — пишет корреспондент. Соглашусь. Мне не удается проследить, в собраниях каких музеев растворились лакированные шкатулки Шарля и Луизы, но я снова приезжаю на день в Париж, чтобы посетить музей Гиме на авеню д’Иена, где теперь хранится коллекция Марии-Антуанетты, и провожу там долгое время, стоя перед витринами, полными сложных отражений этих переливающихся светом вещиц.