И опять отламывает от сдобного хлебца кусочек и бросает собаке…
В углу, возле сарая, стоит передок телеги с потрескавшимися деревянными колесами без ободов. Колька садится на передок и гудит — едет на машине. Потом он выходит за ограду — на лавочку.
Из открытой створки дома несутся веселые голоса.
Темнеет. В густом синем небе плывут фиолетовые облака. Где-то рядом протяжно мычит заблудившаяся корова. В ближнем проулке кричат ребятишки: «Ага, Витенька, я тебя задела!» — канючит девчоночий голосок. «А вот и не задела! А вот и не задела!» — отвечает ей Витька. Играют в догонялки.
За штакетником палисадника слышатся топающие шаги. Сквозь сирень не видно, кто идет. Из-за угла палисадника выворачивает к воротам мужик, и Колька сжимается — это дядя Аркаша Безуглов. Увидев его, бригадир останавливается, хочет повернуть обратно, но передумывает.
— Отец тут?
— Ту-ут…
В избе громко сдвигается стол, что-то падает, взвизгивают женщины.
— A-а! Явился! — Голос отца за спиной из створки так резок, что Колька вздрагивает. — Заходи-заходи! Чё у ворот мнешься?! Заходи, ну-ко! Я те тут объясню, на какой я земле живу!
Безуглов молча поворачивает за палисадник. Отец, еще сильнее высунувшись из створки, кричит ему сквозь кусты:
— Я на своей земле живу! На своей!! Запомни это! Ты! Безуглов!
— Задний ход! — Дядя Миша тянет отца за плечи. — Мы с им завтра разберемся!..
Колька вскакивает, бежит в избу, припадает к матери:
— Пошли домой!
Мать гладит его по голове.
— Погоди, сынок, погоди. Вот посидим ишшо немного и пойдем. Ты ись хошь?.. — Колька мотает головой. — Ну, ложись вон тогда на койку, полежи…
Колька ложится и утопает в подушке.
— Давай споем! — громко басит дядя Михаил.
— Вот это дело! Давай! Какую! — кричат все в голос.
И опять всех перекрывает густой дяди Мишин бас:
— Иван! Заводи нашу!
Отец смотрит в стол и вдруг высоко затягивает:
В воскресе-енье мать-стару-ушкаК воротам тюрьмы пришла-а…
Все подхватывают:
И в платке родному сы-ыну-уПе-ре-да-чу принесла-а.Передайте хлеб сыно-очку,А то люди говоря-ат,Што в тюрьме-то заключе-онныхСильно с голоду моря-ат.Ей привратник отвеча-ает:«Твой сыночек осужден,Прошлой ночью в час рассветныйНа спокой отправлен он…»
Отец бьет кулаком по столу.
— Расстреляли!! — Он роняет голову, проводит рукой по глазам. И снова встряхивает волосами:
По-верну-улась мать-стару-ушка,От ворот тюрьмы пошла-а.И никто про то не зна-ает,Што в душе она несла…
Глаза у Кольки закрыты, ему видится: строй белогвардейцев с хмурыми лицами поднимает по команде винтовки и целится в босоногого человека в белой рубахе, с руками назад, человек дергается грудью вперед и плюет, стволы винтовок тоже дергаются, человек изгибается, но не падает, и опять дергаются стволы — совсем так, как в кино…
В вос-кре-сень-е мать-стару…
Высота
Сперва запокалывало, защемило сердце, потом вспухла в груди жгучая волна боли, поднялась в голову, затуманила на мгновение ум и стала опускаться, уползать в поясницу, в живот, растекаться по всему телу.
Иван Федорович замер, будто прислушался, и как вдавил в землю лопату, так и сполз по ней, осел на колени, сжал немеющими руками, чтобы не упасть совсем, гладкий черенок, положил на сгиб локтя голову. Сморщился, простонал. И вспомнилось, что вот так же вот скользил он ладонями по цевью винтовки, оседая тогда у подножия высоты, возле яблони с покалеченной осколком отвилкой-культей…
«Лечь бы…» — Он повел устало глазами, как бы заново увидел комья свежей копанины перед собой и осторожно неглубоко вздохнул. Земля была еще сырая. Иван Федорович кое-как поднялся с колен, добрел, опираясь на лопату, до скамейки и столика под сливой, любимого их с Марией места самоварничанья, и грузно сел, привалился лопатками к спинке.
«Тяжелый-то какой сразу стал», — подумал о себе, как о постороннем, Иван Федорович. И невольно отметил: до чего нежен нынче розовый яблоневый цвет.
— И копать-то осталось всего ничего, — пробормотал он и удивился: нижнюю челюсть будто сводило, язык не слушался.
Он полез в карман пиджака, где всегда лежал нитроглицерин, и тут только вспомнил, что надел другую одежду. Старый серый пиджачишко, в каком он всегда ездил в сад, Мария собралась стирать и ни в какую не дала сегодня. Он уж сунул руку в рукав, она ухватилась: «Куда?! С грязи лопается!» Он осердился: что, мол, еще надо, само дельно в землю ковыряться. Отобрала и бросила в угол: другой надевай!
«Вот и надел… Лекарство-то в том осталось. Как это я? Рассердила, старая…»
Взгляд его соскользнул с розовой верхушки яблони к белому еще от известки комлю — не смыл дождь, прошелся по глянцевитой, высоконькой уж траве под межевыми деревьями, переместился на соседский, бабушинский участок: весь перелопачен, вчера и позавчера Вася тут, рядом с ними, ломил, как лось. А сегодня дверь Васиной дачи была, как обычно, замкнута хитрым висячим замком.
Снова сильно толкнуло. Иван Федорович закусил нижнюю губу: худо одному вот так-то…
Подождал, пока схлынет волна боли, пробормотал, как бы пробуя слова на вкус:
— Пропадет отгул… Жалко. Денек как по заказу…
И опять всплыла в памяти, который уж раз за эти дни, пятница. Балуин и Петька…
Щупленького, белобрысого паренька привел к нему в цех месяц назад его старый приятель, тоже токарь, но из ремонтного цеха — Иван Седельников. Когда поздоровались, Седельников, глядя на смущенного мальчишку, хлопнул ладонью по станине, сказал: «Ну вот, знакомься! И молись, чтобы Иван Федорович не отказал. А мы пойдем потолкуем…»
В сторонке без подготовки взмолился сам: такое, мол, тезка, дело, не откажи, возьми парня в основной механический, в свои руки, обучи, сделай человеком, в ПТУ отдавать неохота, разболтают там парня в момент, а ему теперь и опереться не на кого; сирота, родителей прошлым летом шаровой молнией на покосе убило, осталась только старшая сестра да вот он — дядя по матери; сестра замужняя, у самой двое, живет в маленькой деревушке, некуда там мальчишке податься, с грехом пополам восьмилетку в интернате закончил…
Иван Федорович, слушая Седельникова, смотрел на парнишку, как тот, осторожно нагнув голову, под станок заглядывает, и в душе его щемило, уже знал: отказать не сможет, хотя и сказал себе год назад, поздравляя своего Славку Скворцова с присвоением четвертого разряда, что все — этот последний… Спросил Ивана на всякий случай, а сам-то, мол, что же к себе не возьмешь? Седельников скривил щеку: «Уж на что бы лучше-то, да ты же знаешь… У нас все шиворот-навыворот!.. Начальство говорит: родственник, не положено. И хоть в глаз коли, хоть ухо режь!» Он сказал: «Ладно! Уговорил. Беру…»
Подошли к Балуину. Иван Федорович коротко объяснил ситуацию. Мастер будто только их и ждал, понимающе развел руками: о чем разговор, валяйте в отдел кадров…
И вот уж три недели Петька стоит за соседним станком, точит и нарезает болты. В первые дни Иван Федорович на него даже сердился: начинаешь что-то говорить, объяснять, он смотрит в сторону, в одну точку, и неясно: понимает ли? Спросишь: понятно? Пожмет плечами… Покажешь: ясно? Головой мотнет, подбородок в грудь, чуть зубы не брякают. А потом заработается. Плечи расправятся. И все так, как показывал. И Иван Федорович определил для себя: хоть и маленький, на вид тихонький, но смышленый, настырный даже — толк будет…
В груди опять сильно сжало. Иван Федорович застонал и лег на широкую скамейку, скрестил руки на животе, повернул поудобнее голову, чтобы солнце, прорываясь сквозь листья сливы, не попадало в глаза. И опять осторожно, насколько позволило, глубоко вздохнул. Воздух-то! Аромат-то! Живи да райдуся только. Пчелы гудят в цветках, возят в них хоботочками, не спеша взлетают с одного цветка, с достоинством на другой садятся. И нет им дела ни до чего на свете, нет другой радости, кроме одной, самой сильной, — труда… Он закрыл глаза. И прерываемые молотом в груди, опять закопошились те же мысли…
Балуин, новый их мастер, в основном механическом тоже без году неделя — третий месяц. И все это время никак не мог Иван Федорович найти к нему подход. С прежним Василием Платонычем было все просто: спросил — получил ответ. Но Василию Платонычу подарили самовар с гравированной надписью на боку: «Уважаемому ветерану от коллектива ОМЦ». А на его место пришел Боря Балуин, сорокапятилетний, верткий, непонятный… Да что уж там теперь!.. Теперь-то в общем целом как раз и понятный. Пятница эта все прояснила…
К концу дня он зашел в конторку к Балуину: надо было договориться об отгуле на понедельник — закончить дачные дела. В конторку он заглядывал теперь далеко не каждый день, не так как при Василии Платоныче. Чувствовал: Балуину эти его приходы не нравятся. Но пересиливал себя и все же заглядывал, на правах профорга. С Платонычем у них было заведено: он просматривает наряды и сам выписывает, что ему надо для подведения итогов. Сорок человек — не шутка… Балуин в первый раз, когда Иван Федорович, придя в конторку, хотел взять пачку исписанных нарядов, прикрыл ее ладонью: «Народный контроль? Это без надобности! Точность гарантирована». Иван Федорович сдержал обиду, объяснил: дело не в точности и не в контроле, а в соревновании. «Я дам окончательные цифры на отдельном листке!..» — «Да зачем же лишнюю работу делать? У тебя и так ее хватает… Я профорг, я и выпишу, что надо». Балуин руку с пачки убрал. И в другой раз уж не накладывал, а лишь мельком взглядывал и улыбался, опять писал… Ладно, пусть! — решил Иван Федорович. Но осадок в душе оставался. Что скрывать-то?! Каждый из сорока делает свою работу, какая ему по силам, своего не отдаст, и ты, мастер, только следи за тем, чтобы силы эти не тратились впустую. Конечно, не все силы равны: Меньшикова не сравнишь с Геной Карасевым — пьянь и есть пьянь. Но ты тогда спроси, если сам еще не понял…