Вот и нынче, восстав ото сна из поставленного прямо на земляном полу гроба, Богдан, предвкушая радости братского тружения на стройке, где к тому же предстояло сызнова увидеться с архимандритом, надел очки, повернулся лицом к малой искорке горящей пред иконою лампады и, ёжась в полной студёной ночи землянке, приступил к утреннему правилу. Он взял себе за обычай завершать личные ритуалы до света, чтобы, подкрепившись на восходе последними осенними ягодами, до литургии бродить по острову и смотреть, впитывать великий покой, думать – примиряться с жизнью.
Великий Конфуций учил: “Кто добродетелен, тот не бывает одинок, у него непременно появляются соседи”[36].
“Вот и у Феоктиста, царствие ему Небесное, появился сосед, – думал Богдан, опускаясь на колени перед таинственно мерцающей во мраке иконою. – А у меня когда появится? И кто?”
Перед самым рассветом глухая ночная тишина, словно пелена плотная да бесцветная, прорвалась и лопнула; в пяти ли от Богдановой пустыньки, на свой лад прогоняя тьму, рассыпали, ликуя, сверкающий радужный перезвон православные колокола. А минутой позже издалека, с северного берега, с Тибета долетело мерное и медлительное рычание колоколов буддийских. И так ладно это у них вместе получалось, так радостно!
Это значило – восток посветлел. …Одинокие прогулки по дремучим дебрям светлого острова были ещё одним душецелебным наслаждением. В едва сочащемся сквозь кроны свете медленно занимающегося северного дня мир казался то ли подводным, то ли заворожённым, то ли попросту сказочным… Редко кого встретишь, особенно в часы столь ранние; монастырь на самом-то деле – не то место, где много праздношатающихся. Когда тропки Богдана пересекали главные дороги острова, тогда – да, тогда доводилось с людьми сталкиваться и обмениваться сообразными приветствиями; но Богдан предпочитал молчать и потому выбирал тропы дикие и уединённые. Часто выходил на берег губы, усаживался на расцветший лишайником камень и долго глядел в дымчатую даль, размышляя невесть о чём – о жизни всей целиком, о чём же ещё? О чём на покое ни задумайся, всё получится – о жизни; потому как когда думаешь торопливо и лихорадочно о кратких делах насущных – тогда о просто жизни, о вечной и вечно изменяющейся душе своей и подумать недосуг… Вдали виднелись мелкие острова, едва ли не валуны большие, щедро кинутые рукою Создателя в прохладные светлые волны; смутными тенями угадывались на северо-востоке, за проливом Анзерская Салма, низкие берега попросторней. Чайки кричали печально, бакланы кряхтели… шипели волны на песке.
Покой.
Как это говорил отец Киприан?
Без примирения с собою раскаяние лишь бесам человека сдаёт…
Примирение чудилось вот-вот, за каждой мутно белеющей в сумеречном утреннем мерцании берёзою, за каждым безлюдным, безмолвным поворотом, за каждым крестом безымянным…
Покой. Ни души…
Странную пару, однако, Богдан встретил в то утро уже во второй раз, и опять – не близ главных дорог, а в самой глухомани. Совсем нежданно. Двое мужчин, постарше и помоложе, возникли вдруг впереди; неуловимо чем-то похожие, с неподвижными, как застывшими, словно из дерева вырезанными лицами – лишь глаза поблёскивают в узких щёлочках век. И одеты, в общем, одинаково – в поношенных долгополых тёплых халатах и крепких грубых сапогах со слегка загнутыми вверх носами, в меховых шапках-треухах – третье ухо широкое, ниспадает на спину и колышется при ходьбе; степные такие шапки… Нелюдимые люди, но как-то неприветливо, отчуждённо нелюдимые, без умиления. Словно озабоченные чем-то раз и навсегда. Исходило от них какое-то неуловимое напряжение. Точно и в первый раз, оба мрачновато, независимо кивнули Богдану и, ни слова не говоря, размеренным шагом протопали мимо. А старший ещё и покосился так коротенько на Богдана – странно покосился. Оценивающе. Не будь дело на святых твердях Соловецких – Богдан решил бы, что подозрительно он покосился. Но в чём тут людей подозревать можно?
А действительно, в чём?
Когда шаги их затихли, Богдан не выдержал – обернулся. Уже не видать. Ровно вылупились из чащобы на минуту и в чащобу же сгинули вновь, без следа.
Богдан призадумался. К монастырям эти двое явственно не имели отношения. Разве что паломничают совсем наособицу…
Медленно он пошёл вперёд. Никогда Богдан не был да и не мыслил себя следопытом каким; но тут случай выдался особенный. Сделалось не до любования утешительного, взгляд прорезался пытливый и острый, точно во время деятельного расследования, взгляд так и рыскал кругом, цепко оглядывал травы и дерева. И вскоре внимательность Богдана была вознаграждена: на обочине тропы без всякой на то природной причины слегка шевелились, расправляясь, влажные хвоинки и палые листья.
Богдан вдругорядь оглянулся по сторонам.
Ни души.
Даже птицы молчали. Впрочем, осень…
Дебря Соловецкая, конечно, мирная, но – что, собственно, делать степнякам в дебре, если они здесь не молятся ни Христу, ни Будде? Табуны пасут?
Богдан покусал губу и решительно свернул с тропинки в чащу.
Хорошо, что почвы тут были не болотистые – гранит рядом, чуть копни; слой землицы таков, что лучше её не тревожить, точно обёрточная бумага, сойдёт, и жди потом десятилетиями, когда восстановится. И вся суровая зелень, что мхи, что лиственный подлесок, что сосны вековые, из этого обёрточного слоя только и произрастает. Глаза только поберечь от хлещущих веток – а так вполне проходимо. Вот мох, вот залежь палой хвои… вот выход гранитный шагов в пять, словно александрийской набережной изрядный кус каким-то чудом на светлый остров перенёсся, вот…
Вот обезображенный, беспощадно распоротый трупик лисы. Беспомощно светят зубы широко разинутых мёртвых челюстей, и рыжий мех весь испачкан кровью. А глаза – открытые, остекленевшие.
Богдан остановился, вдруг сбившись с дыхания. Машинально поправил очки.
Кто посмел осквернить святую твердь соловецкую пролитием крови?
И по всему видать, недавно.
Ночью, в темноте, сюда не проберёшься.
Если только фонаря не иметь. С фонарём – почему бы не пробраться, если потребно.
Фонаря Богдан у степняков не приметил. Впрочем, под халатами широченными, плотными что угодно можно скрыть. Хоть светильник морской, что на маяки ставят.
А может, зверь лисичку задрал?
Невольно задержав дыхание от чисто животного отвращения к мертвечине, Богдан наклонился было – и тут же выпрямился опять. Какой там зверь. Ножом острейшим, какие у лекарей в ходу, живот резан, не иначе. И лапа изуродована.
Да и потом, звери здесь заклятые на кровь, отец Киприан же рассказывал. Нету на святом острове хищников.
Кроме людей?
Люди-то не заклятые, так надо понимать?
Богдан в полном ошеломлении стоял над трупом беспощадно изрезанного неким извергом зверька и не знал, что думать и что делать.
Первая кровь на острове за шесть веков…
Или не первая?!
11-й день девятого месяца, первица,
день
– Это тангуты, – сразу определил отец Киприан, когда Богдан осторожно тронул тему странных лесобродов в степных треухах. – Вэймин Кэ-ци и Вэймин Чжу-дэ. По-моему, отец и сын они. А может, братья, старший и младший… Живут в странноприимном доме на Малом Заяцком… уж давно живут. Несколько лет. На Малом-то житьё дешевле, а при долгих сроках проживания для них, может, сие существенно. Катерок у них, на материк время от времени ездят по делам по своим… по тангутским каким-то. Да и на острова путь им невозбранен. С чего бы возбранять? Пусть святым воздухом напитываются… Отчего ты интересуешься ими, чадо?
– Просто необычные они какие-то, – уклончиво ответил Богдан. – Невесть что делают здесь.
– Это истинно так, – ответил отец Киприан, чуть кивнув, – но ведь и вреда они тоже никому не наносят, поэтому спрашивать их нарочно нам не след. Ведомо мне, что они чтут себя как последних тангутов в мировой истории. Я не силён в народоведении Центральной Азии, но помню, что тангутское государство, бывшее одно время весьма сильным и ужасным, даже грозившим какое-то время Цветущей Средине, было дочиста разгромлено беспощадным основателем монгольской державы Чингизом. Считалось, что ни единого тангута Господь не уберёг. Но эти утверждают, что род их как-то уцелел, хотя и захирел без свежей крови за прошедшие века до невозможности, – а мешать свою кровь с иными народами они не хотят, берегут чистоту. Понять их можно, – отец Киприан огладил бороду, – поведи они себя иначе – растворились бы, исчезли. Вэймины же, напротив того, мечтают о возрождении государства своего в границах, предшествовавших Чингизову разгрому, хотя бы на правах если не улуса, то уезда. Мечтание предивное и, между нами, чадо, говоря, – предикое. Ведь, по их же собственным словам, их двое на весь мир осталось – какой уж тут уезд… Но челобитные князю они о том слали некое время тому назад исправно, и теперь дожидаются решительного ответа. Если александрийский князь поддержит сию мечту, дело, мол, сдвинется… а покамест, в ожидании тревожном, время тут проводят…