– Нет. Я разделась минуту назад. Разделась…
Рука сама собой пошла вниз. Ключица, твёрдая и тонкая. Нежный, шелковистый подъём – грудь. Богдан отдёрнул руку.
– Как ты здесь, Жанна? Зачем?! Она не ответила и вновь потянула его ладонь к себе, на этот раз – к лицу. Горячие сухие губы прильнули к пальцам Богдана. К одному, к другому… она перецеловала их все. В темноте слышалось её частое, страстное дыхание; этот звук оглушал, сводил с ума. Богдан, до хруста стиснув зубы, вдругорядь отдёрнул руку.
– Жанна, здесь нельзя…
– Всюду можно, где любовь, – раздалось из темноты.
– Как ты здесь оказалась?
– Переплыла… Я знаю, женщин сюда не пускают. Но я не могу без тебя, Богдан, не могу! Можешь меня убить. Но на одну ночь… как Фирузе тогда… ведь ей же ты не отказал, правда? Ведь ты добрый, Богдан, ты не можешь отказать… я уйду утром, исчезну, испарюсь, но… не гони меня сейчас. Я не смогу уйти… не смогу…
– Жанна, любимая, – едва не плача, выкрикнул он, – здесь нельзя!
– Ты любишь меня, правда? Всё-таки любишь? Я так обидела тебя, а ты… Правда? Любишь, да? Скажи!
– Господи, Жанна…
Руки вновь сами собою потянулись в темноту. Туда, к ней. Последним усилием воли Богдан что было сил хрястнул обеими ладонями о бортик гроба. Боль полыхнула в глазах ослепительной вспышкой.
Полыхнула – и погасла. А дыхание невидимой женщины – осталось.
– Не хочешь? – печально и безнадёжно донеслось из темноты.
– Жанна… – Он облизнул пересохшие губы. – Как мне объяснить тебе… Есть вещи, которые нельзя делать именно для того, чтобы не перестать любить. По-настоящему любить. По-человечески. Понимаешь?
– Понимаю. Вещь, которую нельзя делать, – прогнать меня сейчас в ночь, в холод, в пролив, где начинается шторм…
У Богдана слёзы навернулись на глаза.
– Я не гоню тебя, родная, – сказал он. – Это совсем не то…
– Не гонишь, но хочешь, чтобы я ушла сама, – покорно сказала темнота; по голосу чувствовалось, что Жанна едва сдерживает слёзы. – Хорошо, Богдан. Я послушная. Поцелуешь меня на прощание?
Богдан сглотнул. Он тоже готов был расплакаться. Он ничего не понимал – но чувствовал, что готов сделать, быть может, самый страшный и непоправимый шаг в своей жизни, самый жестокий и неправедный…
И не мог его не сделать.
– Да, – тихо сказал он.
Дыхание её приблизилось. Тонкое обнажённое колено Жанны коснулось живота Богдана и тут же отпрянуло – словно она берегла его целомудрие. Господи, Жанна…
Он не видел, но почувствовал отчётливо, словно бы увидел, как из непроницаемой тьмы к его лицу вплотную придвинулось её лицо. Знакомое каждой чёрточкой, родное… Он ощутил её дыхание. И вот её губы коснулись его губ, сначала едва-едва, мирно и нежно, словно они были детьми, впервые пробующими это странное взрослое единение лишь из любопытства – необъяснимого и волнующего… потом острый, словно звериный, язычок молодой женщины коротко плеснул Богдану в рот и отпрянул, потом плеснул сызнова…
И вот тогда плоть Богдана сошла с ума.
Каркнув что-то невразумительное, он опрокинул хрупкое, податливое и жадно ждущее тело прямо на стылый земляной пол. Богдану сейчас было всё равно, и он, каких-то пять минут назад так волновавшийся о том, что жена может замёрзнуть в зябкой землянке, повалил её на спину, забыв обо всём, и сам грубо рухнул между её с готовностью распахнутых коленей. Жанна ахнула, на миг выгнувшись упругой тонкой дугой.
– Вот ты! – закричала она, стискивая Богдана ногами и плотнее вдвигая, буквально вбивая в себя. – Вот!!!
В крике её звучали торжество и исступлённая радость.
Когда минфа вломился в неё в пятый раз – одной рукой сладострастно вцепившись ей в волосы и запрокидывая ей голову вверх, а другой терзая исцелованную и изгрызенную до невидимых в ночи синяков грудь – у неё уже не осталось сил кричать. Она лишь гортанно всхлипнула, счастливая, удовлетворённая, но безропотно и покорно дающая своему мужчине столько, сколько ему надо; ноги у неё, стоявшей на четвереньках, обессилено подломились, и она мягко повалилась на бок вместе с Богданом; и долго ещё в такт ему шептала, облизывая языком распухшие, пересохшие губы:
– Да… да, любимый… Наконец-то… Да… Когда безумие отступило, Богдан провалился в сон стремительно, будто его кто выключил. В душе была пустыня – то ли горькая после случившегося, то ли сладкая, не понять. Пока не понять. Где-то на самой грани яви он успел вспомнить – и это была первая человеческая мысль в его голове с того мгновения, как Жанна его поцеловала, – что срок их с Жанною брака ещё не истёк и, стало быть, всё, что он тут проделывал в течение последних, верно, полутора часов, он проделывал с супругой, значит, в чистоте телесной… Но это было слабым утешением.
12-й день девятого месяца, вторница,
утро
Богдан проснулся едва живой. Словно на нём пахали всю ночь. С трудом разлепил глаза.
Он лежал во гробе. Как всегда.
Лампада покойно, мирно теплилась перед иконою.
Богдан с трудом сел. Оглянулся мутным со сна взглядом – никого. Никого.
Ничего не болело, но слабость была ужасающая. “Простыл вчера на куполе, что ли? – вяло подумал минфа. – Ветром прохватило, ветер весьма пронзительный днём разыгрался… Вот и снится невесть что, после вечернего-то разговора с архимандритом встречи супружеские на ум полезли, а по нездоровью – проистёк из оных мыслей о встречах чёрный бред”.
В душе была пустыня.
Ни сладкая, ни горькая… Пресная.
С трудом великим приступил Богдан к утреннему правилу. Голова кружилась, и огонёк лампадки то и дело уплывал куда-то в сторону. “Блудны бесы ночью ломят – в избу влезли и снуют: домового Ли хоронят, ведьму замуж выдают”, – студенисто всплыли в памяти чеканные строки великого Пу Си-цзина. “Да, – вяло подумал Богдан, механически повторяя слова молитвы, – наверное, это бесы. Искушения к тем наипаче подступают, кто наипаче очиститься восхотел…” Эта мысль оставила его странно равнодушным. Мол, подумаешь, ну – бесы…
Впрочем, поклоны он клал перед иконою истово и крестился от всего сердца.
Но даже читая кафизму, он не мог отделаться от чувства, что в его пустыньке всё ж таки пахнет духами. Духами Жанны. Теми, которыми она надушилась тогда, поджидая Богдана, подготовив ему маленький праздник… в их последний вечер.
“Нет, конечно, сон, – окончательно решил Богдан. – По-настоящему это не мог быть я. Пять раз подряд… Не я”.
Когда он вышел на воздух, ему полегчало. Студёный рассветный ветер окатил чело, ввинтился от шеи под ворот. Богдан глубоко вздохнул, расправляя плечи. На юго-востоке, над островерхими тёмными соснами, рыжими прожилками разгорались всклокоченные края туч.
И тут он увидел у поворота дороги, шедшей в сторону перекинутой на остров Муксалма валунной дамбы, ту же странную пару в степных треухах. Тангуты подобно каменным изваяниям стояли в трёх десятках шагов от пустыньки Богдана и смотрели в его сторону. На таком расстоянии выражение их лиц терялось, но Богдан готов был поклясться, что на них написаны настороженность и неприязнь. И подозрительность. Увидев, что Богдан их заметил, оба резко повернулись, не обменявшись ни словом, и быстро зашагали прочь, вскоре скрывшись за приземистыми багряными кустарниками, росшими по обочине.
Эта странная встреча напомнила Богдану всё, что было с тангутами связано. Словно наяву он опять увидел беспомощно оскаленные зубы мёртвой лисички, её вспоротый мягкий живот. Буквально винтом скрутило Богдана от негодования и ненависти к неизвестному живодёру. Какое зверство! И против кого? Не бурундук и не волк, не личинка какая-нибудь бессмысленная и не вонючая копошащаяся тварь, вроде хорька… нет. Лисичка! Милая, весёлая, игривая… чистенькая рыженькая хитруля, Патрикеевна ласковая и своенравная… да это же самый милый, самый лучший зверёк, какой лишь бывает на свете Божием! На лисичку поднять руку – это же всё равно, что на человека! На женщину!
На девочку.
Сила собственного негодования и невесть откуда вдруг взявшегося лисолюбия на какое-то мгновение поразила самого Богдана. Но лишь на мгновение. Удивление тут же забылось – а негодование осталось. И едва ли не родительское умиление словно наяву ощутившейся мягкой рыжей шёрсткой…
Найти убийцу.
Я должен найти убийцу!
Это намерение ещё вчерашним утром промелькивало у него в голове – но уж очень неуместным казалось осквернять мирную святую твердь, затеяв тут частное расследование; будто Богдан жить без них, расследований этих, не может, будто он некий маньяк-работник, а не человек духовный…
Теперь сомнения пропали разом, словно их и не было.
Ведь лисичка же! Ровно девочка малая!
Но, наверное, именно потому, что Богдан нежданно-негаданно как человека, как самого себя ощутил лисью породу, одновременно с прорезавшимся странным сочувствием к милым зверькам к нему вдруг пришло понимание того, что за мысль его тревожила ещё вчера.