что на деле это дар. Дар за спасение Гертруды от того глупца. Дар свободы его детям и их детям. Он уставился на даму, сменив молчание на благоговейное онемение. Она улыбнулась ему из-за ярких облаков и сказала:
– Сегодня вам дается отгул, Зигмунд. Подите и расскажите своей доброй жене о новостях.
Она встрепенула рукой в сторону двери, и он медленно двинулся к ней, пятясь по-крабьи. Улыбка зародилась, когда он дошел до стены, и росла с каждым шагом, что нес Муттера ближе к дому. Торопясь с прижатым к груди картузом, он не заметил Гертруду на другой стороне соборной площади.
Та вошла через боковую калитку и застала Сирену на дворе. Она с оторопью посмотрела на подругу.
– Я сейчас видела Муттера, который несся по улицам с самым безумным видом на лице.
Сирена просияла ей.
– Возможно, он счастлив?
– Я никогда его таким не видела – надеюсь, с ним все в порядке.
– Уверена, у него все замечательно, – ответила Сирена, открывая дверь в дом и приглашая подругу.
Муттер выбился из дыхания, когда добрался до дома. Он ввалился через узкую дверь, шумно зацепившись непослушным башмаком за косяк, соскребая с подошвы крошечные частички покойного доктора Хоффмана. От переполоха жена бросила все свои кухонные обязанности и поспешила взглянуть, что происходит.
– Зиги? В чем дело?
Он отложил картуз, все еще сжимая смятую бумагу и матерчатый мешок.
– Что стряслось? Ты как взмыленный вол, весь красный, что такое?
Он ничего не мог сказать между глотками воздуха, но его алое лицо выглядело так, словно в ту же минуту треснет. Он положил лист на обеденный стол, стоявший в фокусе всей комнатушки. Любовно разгладил, лаская складки до аккуратного подчинения.
– Тадеуш! Он дома? – спросил Зигмунд жену возбужденно.
– Да, дорогой, но что…
– ТАДЕУШ!
Молодой человек примчался в комнату, едва ли не сгибаясь пополам из-за низких дверей и кривого потолка.
– Тадеуш, будь другом, прочти.
Они скучились за нервной бумагой, пока Тадеуш пробегал глазами, с чем имеет дело, прежде чем перейти в устный режим. Он осекся и взглянул на отца.
– Отец, ты знаешь, что это?
– Да, да, читай же!
Тадеуш прочел медленно и аккуратно, выговаривая каждый длинный юридический термин.
– О, Зиги, что это? Что-то мне это не нравится, нам опять задирают ренту? – спросила перепуганная жена, уже скрутившая тонкий фартук в клубок.
– Нет, мать, – ответил сын. – Тут сказано, что отныне мы владеем домом. Он наш навсегда. Больше ренту не платит никто.
Теперь к ним за столом присоединились другие дети, привлеченные уникальными звуками и вибрациями комнаты. Жена переводила глаза между бумагой, Тадеушем и Муттером, ожидая, когда кто-нибудь заговорит.
– Нам это дали госпожа Тульп и ее подруга Лор. Это подарок за мою преданность и за то, что я помалкиваю о ребенке.
– Чьем ребенке? – тихо спросила жена, пока надежда отливала от лица.
– Отец, это же невероятно. Должно быть, твоя служба выдающаяся, раз ты удостоился такого щедрого дара.
– Чей ребенок? – повторила она, пока подозрение бороздило ее чело.
Остывшее лицо Муттера зарумянилось; похвала была доселе незнакомым ему опытом, и он стеснительно смотрел на сына.
– Мы с твоим дедом следили за этим домом много лет, задолго до прибытия этих добрых людей. Работа на них очень отличалась от прежней.
– ЧЕЙ РЕБЕНОК? – гаркнула разъяренная жена.
Все с удивлением посмотрели на нее, и Муттер сказал:
– Не знаю чей. По-моему, на карнавале нагуляли.
Он увидел, как на ее лице замешательство подминает обвинение, и наконец понял.
– Ты думал, что мой? С одной из них?!
Он начал хихикать, что очень скоро переросло в рев фыркающего хохота. Все присоединились – дети, сами не зная почему, а жена – уже без забот. Под радостью Муттер ощущал великую гордость из-за того, что жена считала его способным зачать еще одного ребенка, покрыть этих знатных дамочек, ублажить их обхватом своей мужественности. Он снова ухмыльнулся и открыл бутылку. Куда лучше было думать, что ему заплатили за то, что он привел на свет новую жизнь, ведь на самом деле награда предназначалась за то, что жизнь он из него выволок, в криках.
* * *
Прозвенел серебряный колокольчик, и вновь его блестки пролились в нижнюю часть жилища Сидруса.
Но в этот раз птица осталась без внимания, как и послание Небсуила со словами, что он ошибся в незнакомцах. Он просил клирика прийти с миром и говорить по-доброму, чтобы получить искомые ответы. Птичка поклевала свой лоток, прыгнув с насеста в клетку. И снова звякнул колокольчик, и в тишине пустого дома звук растаял в ничто.
* * *
Пение: где-то в бежевом расплывчатом мире вне его сна было пение. Его рот полон глины и листьев падуба; между собой и мелодией он ощущал глухую пульсацию и зуд. Попытался заговорить, и зуд превратился в линии блестящей мишуры – переливающуюся боль. Плющ? Нет! Скарабеи! Бегают под его кожей! Инкрустированные и быстрые. Стеклянные украшения. Рождество; елка в доме?
Он коснулся лица, ожидая мягких контуров нормальности, но нашел на месте головы только огромный бесформенный шар из тряпок. Все не так, но почему? Думай, вспоминай. «Пса мы» – так она их называла, эти бесконечные клинки; рождественские псы мы. В комнате курятся сосна и воск, где? Пение прекратилось.
– Все хорошо, хозяин. Вам хорошо, вы в безопасности.
Голос был близким и бессмысленным. Что-то коснулось губ; мокрое и холодное, и он присосался к этому с силой. Нож! Горло прочистилось, и разошелся ужас. Нож; он чувствовал его давление, а потом тот пропал. Нож, чтобы зарезать дичь, или его, или пса. Псалмы. Или место в жизни и паз в смерти.
– Цунгали, – сказал он слабо, снова касаясь перевязанной головы.
На его руке сомкнулась рука побольше, и он почувствовал ее сияние, снова унюхал сосну – сосну обеззараживающего средства, не Рождества. Когда ускользнул обратно в безболезненный сон, Цунгали продолжил древний напев, чтобы накрепко приковать дух к телу.
– Держи его, – приказал Небсуил.
Измаил был приподнят на кровати, со здоровой, как скала, рукой Цунгали за плечами.
– Когда я буду снимать последние слои листьев и бинтов, может быть больно.
Измаил собрался с силами в своей зловонной темноте. Лекарства усмирили боль, но он знал, что она только выжидает, что она ударит с удвоенной силой, стоит дать ей хоть полшанса. Он устал и онемел; тело скучало по опыту, а мозг изнурился без снов. Теперь он чувствовал, как все это фокусируется в его зудящем лице, ощущал, как оно растирается и просыпается под снимающимися