никакой заслуги у него, Гриши Козлова, нет в том, что он принимает участие в революционном движении, состоит в партии.
«Эка невидаль, – философствовал надзиратель, – конечно, тебе хочется жить получше, слаще есть, лучше одеваться – вот ты и стараешься. Для себя же хлопочешь. А возьми, к примеру, Зензинова. Барин, видать, богатый, ученый, вот он от хорошей жизни добровольно отказался, чтобы такому голоштаннику, как ты, помочь. Он для других старается, не для себя. Такого я уважу – а тебя за что уважать?» Я не мог не улыбнуться этой простой философии. И аргументы Гриши были слабые, да он и не очень возражал. В чем-то оба они, по-видимому, были согласны: Козлов – революционер-рабочий – и тюремный надзиратель – простой русский крестьянин. И я чувствовал какое-то настороженное отношение ко мне Гриши. А мне как раз он очень нравился. Но когда я выразил согласие принять участие в подкопе, я почувствовал, что Гриша меняет ко мне отношение в лучшую сторону. Думаю, что одной из причин, почему я согласился на участие в этом достаточно нелепом предприятии, была как раз боязнь оттолкнуть от себя Гришу.
Время шло. Когда отправится наша партия дальше, нам не говорили – да мы теперь и не были заинтересованы в том, чтобы эта отправка произошла скоро. Мы были заняты своим подкопом. Он был уже доведен до «пали», еще одна неделя – и наш подземный ход можно будет вывести за забор…
Была середина июня. Поздний вечер. Наши работы идут усиленным темпом. Я на чердаке принимаю мешки с землей, которые мне подают снизу, и ровным слоем рассыпаю землю по полу чердака. Башмаки я снял – так удобнее работать и меньше опасности наделать шум. У окна караулит Шлемка Гуменник – славный 18-летний парнишка из Белостока. И вдруг, в самом разгаре работ, раздается испуганный крик Шлемки: «Идут! Идут! Ребята, берегитесь!»
Я шаром скатываюсь вниз – с чердака на печку, с печки на пол – так ловко и так быстро, что сам удивился. И все-таки недостаточно ловко и недостаточно быстро, потому что, когда я уже был около окошка, которое служило нам сообщением из кухни в общую, возле меня стоял солдат с направленным на меня штыком. Солдаты ворвались в наш барак сразу через все двери. Как мы потом узнали, тюремная администрация хорошо подготовила нападение и была уверена, что застанет нас врасплох. Все наружные двери – нашего внутреннего двора и нашего барака – хотя и были заперты на висячие замки, но замки были открыты, оставалось их лишь вынуть из скобок, что можно было сделать в одно мгновение и без всякого шума. Но молодец Шлемка, все-таки успел предупредить! Все мы успели выскочить из подкопа и с чердака, так что никого «на месте преступления» солдаты и надзиратели не застали. Им оставалось лишь переписать тех, кто в момент их вторжения в кухню в ней находился и не успел проскочить через окошко в соседнюю общую камеру. Таких оказалось семеро – в их числе и я.
Позднее мы узнали во всех подробностях, что явилось причиной нашего провала. Разумеется, среди заключенных оказался предатель – один из «акакиев». Тогда мы не обратили внимания на то, что накануне нашего «провала» его вызвали из тюремной конторы «с вещами» из общей нашей камеры. Оказывается, его переместили в другой барак, подальше от нас, и даже посадили в одиночную камеру, чтобы оградить от возможной мести с нашей стороны.
В тюрьме ничто так не карается и не наказывается арестантами, как предательство; с точки зрения арестантской морали это самое ужасное преступление, и наказание за него может быть лишь одно – смерть! Причем любопытно, что мстителями сплошь и рядом являются не те, кто от этого предательства пострадал, а его товарищи, которые в этом предательстве сами нисколько не были заинтересованы. На арестантском языке имеется для предателей даже специальное название: «лягавые» или «суки».
Назвать другого «сукой» – самое большое оскорбление, за ним немедленно следует кулачная расправа. Что побудило «акакия» сделаться «сукой», не знаю – быть может, страх, что в случае побега и он может пострадать, быть может, им руководило желание выслужиться перед тюремной администрацией и получить от нее какие-нибудь льготы. Во всяком случае, расчет его оказался ошибочным. Во-первых, он был отставлен от партии, когда она, наконец, была составлена и отправлена по Лене в Якутск, и должен был задержаться в Александровском, а во-вторых, – и это гораздо важнее, – вся Александровская тюрьма узнала о его предательстве, и, вероятно, кончил он плохо – тюрьма таких вещей никогда не прощает. У нее своя мораль – и очень крепкая.
Я потом часто думал, что провал нашего подкопа был, в сущности говоря, большим благодеянием и для нас самих. Во-первых, я не уверен, что нас часовые не перестреляли бы, как кроликов, когда мы вылезли бы из нашего подкопа, а во-вторых, мало вероятия, что нам благополучно удалось бы выбраться из леса, попасть на железную дорогу и выехать из Сибири. Такого рода вещи возможны только при оказании помощи извне, а у нас ее совершенно не было… Вся эта затея была задумана довольно легкомысленно, и сейчас я даже не понимаю, как мог в ней принять такое активное участие. Одно оправдание: был молод!..
Как я уже сказал, семеро из нас были переписаны, но никто с поличным пойман не был. Тем не менее преступление было налицо: подкоп в земле – до самой «пали» – был обнаружен, пол был взломан, потолок выпилен. Было налицо преступление, была «порча казенного имущества», как мудро говорил официальный протокол, и были… подозреваемые. Явных преступников обнаружить не удалось. Во всяком случае, дело о подкопе началось, официальная бумага поехала в Иркутск – и все это имело свои последствия, о которых речь будет ниже.
После обнаруженного подкопа наш барак «завинтили». В наказание нас на целый день заперли и лишили прогулок. Раньше с утра до вечера, то есть с утренней до вечерней проверки, мы имели право оставаться во дворе, что было, конечно, гораздо приятнее вонючей и душной камеры. Кроме того, всех лишили права переписки, передач и свиданий – к великому негодованию остальных, которые страдали совершенно невинно и очень за это на нас злились. Атмосфера поэтому внутри барака сделалась тяжелая.
Гриша Козлов им, конечно,