— Твоя правда, государь, — присказал Шереметев.
— Вот кто потешит меня! — подскочил Иван к Репнину. — Ну-ка, Репа, поусердствуй!.. Да машкару надень! — Иван приставил к лицу Репнина свою маску. — Меня ею в Торопце одарили.
Он принамерился надеть на Репнина маску, но Репнин решительно, с суеверным, брезгливым страхом отвел ее от себя, сурово, вразумляюще сказал ему:
— Я христианин, государь, и бесовским действом не стану сквернить своей души.
— Полно, Репа!.. Мы в единой купели крещены.
— Тем прискорбней… для тебя, государь.
По скулам Ивана прометнулась злая судорожь, на лицо выбрызнула горячая чернота и медленно стекла к губам. Он куснул их, как будто хотел обгрызть эту спекшуюся чернь, куснул раз, другой — и вдруг улыбнулся…
— Ты, веди, еще не стал моим шутом. Репа, чтоб речи такие вести, — сказал он с привздохом, сказал спокойно и скорей осуждающе, чем с предупреждением. — Я могу и оскорбиться твоей холопьей дерзостью.
— Прости, государь, мою дерзость и искренность, — сказал, побледнев, Репнин, — но с чего бы тебе оскорбляться, над моею душой глумясь?!
— Полно, Репа… — Иван вновь куснул спекшуюся чернь на своих губах. — Побереги душу свою от иного греха, коего и в иордани 226 не очистить… От противления своему государю! Я велю тебе плясать… Слышишь, велю! Велю! — пьяно вскрикнул Иван и топнул ногой.
Репнин стоял бледный, молчал; упрямые, строгие глаза его были полны слез. Иван взмахнул рукой, подозвал слуг, повелел им надеть на Репнина маску. Репнин не сопротивлялся, он как будто смирился…
— Ну вот, давно бы так! — захохотал Иван, потешенный видом Репнина. — Дурак ты, Репа, не ведаешь, в чем твое истинное призвание. И душу бы свою устроил, — вновь захохотал Иван. — Ин шуты, как и блаженные, наследуют царство божие. Ну ступай, ступай попляши!.. Что стоишь истуканом! Уноровишь нам, так мы тебя пожалуем!
Репнин сделал несколько медленных, покорных шагов, однако видно было, как мучительны они для него, словно он ступал по своей собственной душе, брошенной ему под ноги. И не смог он превозмочь этой мучительности — остановился, сорвал с себя маску, бросил ее на пол, принялся с остервенением топтать ее.
Иван с неподдельным ужасом смотрел на исступившегося Репнина: видать, его и вправду напугала столь яростная непреклонность боярина. Чего угодно ожидал он, но только не такого и только не от Репнина… Страх и растерянность вышибли из него всю спесь. Он как-то тревожно и затравленно сжался — должно быть, от ощущения своей беспомощности. Уж не подумалось ли ему в этот миг, что вслед за Репниным сейчас поднимутся против него и остальные? Не представил ли он себя в роли охотника, ладившего ловчую яму, в которую, однако, сам же и угодил?
Репнин растоптал, растрощил каблуками маску, плюнул с отвращением на ее изуродованные остатки и, угрюмо потупившись, пошел прочь из палаты. Иван медленным, крадущимся шагом двинулся вслед за ним. С его лица сошли следы страха, оно заострилось, стало хищным, жестким, решительным…
Тягостные мгновения переживала палата… На глазах у всех вот-вот должно было совершиться что-то страшное, и никто не мог помешать этому, никто не мог отвратить этого: каждый встыл в свое место, замер от двойного ужаса — ужасало ожидаемое, но заставить себя вступиться, не дать свершиться ожидаемому — было еще ужасней. Прекратили свою игру скоморохи и застыли посреди палаты, как привидения. Даже Левкий не выдержал — торопливо, охранительно перекрестил себя вслед за архиепископом Варлаамом, который старательно положил на себя крестное знамение, словно открещивался от всего, чему невольно становился свидетелем.
Только один Мстиславский оставался внешне невозмутимым и спокойным, но это-то сейчас сильней всего и выдавало в нем отчаянную смуту его души. Рушились все его тайные надежды, которые он связывал с Репниным…
Иван, прокравшись вслед за Репниным почти до самых дверей, вдруг зорко обернулся в ту сторону, где лежала растоптанная боярином маска, словно хотел окончательно убедиться, что все случившееся случилось на самом деле, а не пригрезилось ему. Обернувшись, он приостановился — в безжизненной тишине палаты стало отчетливо слышно его частое, злобное сопение.
Вероятно, и Репнин услышал за своей спиной это зловещее сопение, потому что тоже замедлил шаг, должно быть, давая понять Ивану, что не боится его и не стремится убраться поскорей за дверь. Он как будто давал Ивану возможность настичь его, но Иван не поспешил, не остановил его, не преградил ему путь — он дал ему уйти, и сделал это, вероятно, потому, что до последнего мгновения, до того самого мгновения, когда Репнин плотно затворил за собой дверь, верил, что тот остановится сам, и падет перед ним на колени, задушив в себе свою негодующую гордыню, и станет просить прощения, милости…
Он все равно не простил бы его, но он хотел, чтобы Репнин дрогнул, сломился, хотел увидеть его страх — и показать этот страх другим, хотел услышать его раскаянья и мольбы — и чтобы их услышали другие, хотел, чтобы Репнин предал свою душу и так же растоптал ее перед ним, как растоптал он потешную маску, и, будучи правым, отрекся бы от своей правоты во имя спокоя и безопасности. Но ничего этого не дождался Иван: страх не одолел души Репнина, он решительно вышел из палаты и старательно притворил за собой дверь.
Иван подошел к двери — почти вплотную, свирепо, ненавистно вперился в нее… Руки невольно сплелись на груди, как будто спрятались от того, что было у него за спиной. А за спиной — тишина… Знал Иван — злорадная, торжествующая тишина. И не было сил обернуться и оборвать эту тишину — бранью ли, криком ли, смехом… И нужно было оборачиваться, чтоб не длить дольше эту становившуюся уже невыносимой для него тишину.
И он обернулся… Спокойная улыбка чуть тлела на его лице, как будто бы он не удерживал ее изо всех сил на своем лице, а изо всех сил старался избавиться от нее. И вновь перекрестился Варлаам — теперь уже с ужасом…
Скоморох, изображавший козу, снял маску, осторожно приблизился к Ивану. Это был Малюта.
— Убей его! — не сказал, а прошевелил губами Иван.
Малюта улыбнулся, шморгнул носом, как будто сглатывал подступившие слезы, хотел что-то сказать Ивану — должно быть, ласковое, потому что лицо его стало похожим на морду собаки, собравшейся лизнуть своего хозяина, — но не посмел: в глазах Ивана, в упор глядевших на него из глубоких расщелин глазниц, таилось такое, чего Малюта еще не научился понимать, и он только облегченно привздохнул, освобождаясь от какой-то внутренней напряженности, а может, и скорей всего, от мучительного чувства неотмщенности, взметнувшегося в нем, когда Репнин ступил за дверь, и, раскрепощенный, радостный, полный зловещего торжества, благоговейно отпятившись за спину Ивана, вышмыгнул из палаты.
— Продолжим веселие, — сказал отчужденно Иван, и лицо его на миг стало снова хищным и злым, но он тут же вернул на него улыбку, твердо, степенной, разученной походкой прошел через палату к помосту, поднялся на него, подошел к трону… Увидев на нем спящего Юрия, он вновь чуть не упустил со своего лица улыбку: блаженные выходки брата переходили уже все границы. Юрий и раньше частенько устраивал подобные штучки — любил он, как малое дитя, поваляться на царской постели, покататься в царских санях, посидеть в царском седле на белом иноходце… И Иван позволял ему — из-за снисходительности к его блаженству, позволял и большее, но только не на людях, не на глазах у всех, как сейчас… Да и трон это не постель, не сани, не седло! Жди теперь злорадных пересудов! Скажут изощренные: приспал, дескать, Юрий грозу-то Иванову!
Иван склонился над Юрием (ну что с ним поделаешь? Посапывает, как теленок у вымени), умиленно погладил его по щеке — ласково, осторожно, чтоб не напугать, постоял, подумал, повелел слугам отнести брата в дворцовые покои. Слуги бережно, как грудного младенца, взяли князя на руки, унесли из палаты.
Иван сел на трон — и тотчас, осторожно, почти без шума, села палата.
— Вина! — стукнул по столу чашей Иван. За его спиной уже стоял Федька Басманов.
Скоморохам было велено играть… Опять загремел бубен, понеслась по палате залихватская россвисть сопелей — такая буйная и вихревая, что даже пламя свечей заколыхалось в паникадилах. Зазвенели гусли, вступили гудцы, покатилась, рассыпалась бисером рясная дробь бубенцов. Завертелись юлой плясуны, пошли колесом перед царским столом: голова-ноги, голова-ноги!.. Заходили, запрыгали на руках, да так ловко, так сноровно, будто отродясь не ступали на землю ногами.
Вожаки медведей стали заставлять своих четвероногих учеников показывать царю разные скабрезные потешки.
— Ну-ка, Михалыч, и ты, Марфаня, покажьте, как мужик с бабой в бане моются!