class="v">И хмельней золотого Аи,
И Любови цыганской короче
Были страшные ласки твои.
Эта Муза обретает над ним страшную, роковую власть, заставляет его отречься от прежних святынь, от прежних идеалов. Он признается:
И была роковая отрада
В попираньи заветных святынь…
И безумная сердцу услада —
Эта горькая страсть, как полынь.
И доныне еще безраздельно,
Овладевши душою на миг,
Он ее опьяняет бесцельно,
Твой неистовый, дивный твой лик.
Для поэта этот надлом – огромная, интимная трагедия. Он отдается чарам новой Музы, сознавая ее гибельное очарование, горькое как полынь. И он знает, что в песнях этой новой Музы он не найдет отрады и очарования. В своем обращении к новой Музе он говорит:
Есть в глубинах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть,
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.
И такая влекущая сила,
Что готов я твердить за толпой,
Будто ангелов ты низводила,
Соблазняя своей красотой5.
Каждый из нас в той или иной форме переживал подобную же трагедию, которая безмолвно совершается в глубинах духа. Перемена сложившегося мировоззрения, в сущности такая естественная, всегда влечет за собой душевную ломку, всегда оставляет после себя какое-то томящее чувство утраты и неловкости, какую-то неясную боль… И вот наличностью этой интимной драмы, рассказанной так нежно и в то же время так красочно – нас и пленяет у Блока «поэзия перелома».
Мы видим, что поэт уходит из тишины и уединения, уходит на шумные пути жизни, в ее суету и смятение. Но от приятия нового поэтического исповедания не изменилась ни душа поэта, ни склад его психики. Вступив на торные пути жизни, он остался тем же романтиком и все низменное, нечистое, что он видел в низинах жизни – все он окутывает дымкой романтической красоты, вне которой он не может жить. И он рисует такую картину из жизни большого города, больного всеми недугами разнузданной плоти:
И каждый вечер, друг единственный
В моем стакане отражен
И влагой терпкой и таинственной,
Как я, смирен и оглушен.
И каждый вечер, в час назначенный,
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно пройдя меж пьяными.
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука… 6
Если передать эту картину в реалистических тонах, то получится сценка в духе теньеровских жанров7, – колоритная, совершенно лишенная налета романтики. А Блок набрасывает этот жанр нежными штрихами пастели, смягчая резкие тона, и образ трактирной Незнакомки обрисован так нежно, так трогательно, что она, медленно проходящая «меж пьяными», является в сущности той же Прекрасной Дамой, о которой поэт мечтал и грезил на заре своей поэтической юности.
Художественное значение Блока нами еще не осознано, не оценено в конечном смысле. Но, несомненно, что он является творцом нового направления поэзии, создателем «школы». Когда минет помрачение безумия, охватившего Россию, когда опротивеют кривлянья имажинистов, футуристов и пр., тогда грядущее поколение обратится к кристальным источникам поэзии Блока и в их течении будет утолять жажду прекрасного. Модернистские течения русской поэзии подготовляли утверждение новых сказаний, постепенно разрушая академичность старых канонов. Русская поэзия долгое время пребывала в строго замкнутом кругу непреложных догматов. Эти догматы требовали чеканной ясности слова и мысли, чистоты рифмы. В классических стихотворениях пушкинской школы не допускалось недоговоренности, туманности образов, никакой эскизности, штриховки. Эта четкость обусловила собой некоторую окаменелость эпитетов, метафор, монотонность ритмики и фонетики стиха. Русская поэзия, как Спящая Царевна, спала глубоким сном в заколдованном саду. Многие и многие подходили к ней со сладкой мечтой разбудить ее. Какую россыпь звенящих созвучий бросил Бальмонт к ее ногам! Эта россыпь звенела, блестела, переливалась, но в ней не было глубинных откровений, не было «сокровища тайны». Бальмонт сам говорил о себе:
Я – изысканность русской медлительной речи,
Предо мною другие поэты – предтечи,
Я впервые открыл в этой речи уклоны,
Перепевные, гневные, нежные звоны…
В этом поэтическом «манифесте» Бальмонт сам себе произнес приговор. В его поэзии – только «звоны», перепевные, гневные, нежные, но… в них нет глубинной мысли, очарования тайны, задумчивой грусти о Неизречимом… И от этих «звонов» Царевна проснулась на мгновение, прислушалась к ним, но они не увлекли, не очаровали ее. Она ждала кого-то другого… И этим «другим» был Блок, с его влекущим культом романтической женственности, таинственной красоты. Она доверилась ему и последовала за ним по путям новых откровений. Он вывел ее на просторы жизни, на пути вольного, смелого творчества. И, быть может, он почувствовал ее смущение, ее трепет, но он сумел успокоить и покорить ее заветами новой красоты.
В цикле произведений Блока стоят особняком стихи, посвященные России. В них Блок не отразил огромной, эпической мощи ее облика. Он не дошел до того постижения «лика России», до которого так неожиданно поднялся М. Волошин в своем стихотворении «Святая Русь». В своих стихах о России Блок эскизен более, чем в других произведениях. Он задумчиво стоит около того сфинкса, которым от века и во веки была Россия, и тревожно вдумывается в толщу ее сказаний. И до годин великой бури он не может постигнуть глубь ее лика, ее судеб. И потому, говоря о России, он пребывает в сфере чисто пейзажных мотивов:
Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам.
Желтой глины скудные пласты.
Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земли,
На густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет из дали.
Вот оно – мое веселье пляшет,
И звенит, звенит, в кустах припав,
И вдали призывно машет
Твой узорный, твой цветной рукав8.
Эта картинка – национальна, поэтична. Но это только картинка, только эскизный набросок… А вот картина далекого прошлого, когда Россия была «Святой», простой и смиренной:
Русь опоясана реками
И дебрями окружена,